Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Песня совсем здесь некстати, — поют механизмы, точно ключом заведенные словами команды.
Пулеметчик Руневич знает, подхватил где-то мимоходом, на путях самоучки, а теперь припомнил и несет с собой слова одного из самых законченных солдафонов, Павла Первого:
«Солдат есть простой механизм, артикулом предусмотренный».
Лишь одного из этих предусмотренных механизмов прорвало живым человеческим протестом… Накануне, во время чистки оружия, рота пела. Без команды, сама, под настроение. Как раз эту песню морской тоски. И вот на словах «Хлопцы, настал наш час…» молчаливый, уже немолодой резервист, сам почему-то не принимавший участия в пении, вдруг неожиданно упал грудью в нательной сорочке на покрытую мазутом сталь «максима» и странно, совсем не по-мужски, разрыдался…
А они, вчерашние рекруты, «герои» после шестимесячного обучения, — они подсмеивались: это, мол, не кадровик, только что из дому, от бабы…
Жен у них не было. Над словом «дети» они не задумывались. Глубоко, в недосягаемых тайниках, хранили образы самых любимых, самых несчастных — матерей.
И к лучшему, что их здесь нет.
Ведь как нехорошо, что вот они стоят и плачут на обочине — две, три, четыре мамы местных ребят.
А ребята — все, и те четверо тоже! — совсем равнодушно идут; механически колышется строй, тихо лязгает мрачный, тяжелый металл войны, что заглушил тепло живой души.
Хлопцы, настал наш час…
До сих пор все казалось лишь забавой. Извечной, веселой, гадкой, однако — забавой. И марши, и казармы, и начальники, служебная строгость которых хотя и доводила иной раз до слез, до возмущения, однако чаще вызывала смех у здоровых, беззаботных парней. «Мне что — отслужить и домой вернуться, только и всего!..»
Даже когда они летом тридцать девятого рыли окопы на границе территории «вольного города» Гданьска, все казалось им только забавой. Границы в настоящем смысле этого слова тут не было: двадцать метров нейтральной полосы — и враг, гитлеровцы, которые уже фактически превратили «вольный» Гданьск в свой, немецкий Данциг. Стоят, скаля зубы, подсмеиваются по-польски:
— Ко́пай, ко́пай, а кто запла́ци?..
Словно сами напрашиваются на оплеуху.
Но им отвечали согласно приказу сперва молчанием, а потом, отходя, забавно воинственной песней:
Никт нам не зроби ниц,
Никт нам не руши ниц,
Бо з нами Смиглы, Смиглы,
Смиглы-Рыдз!..
Забавой казалась даже первая ночная перестрелка, вспыхнувшая за два дня до начала войны. Эх, здорово зацокотали над долиной, над морем их пулеметы!.. «Забава» эта была не на самой границе, а на склоне поросшего буками холма, где в глубоких, извилистых окопах и блиндажах засела Алесева рота.
Блиндажи, вернее говоря — просто землянки, точно второпях, были крыты в два наката тонким сосняком. А ведь делались они, так же как хорошо замаскированные окопы и двойная линия проволочных заграждений, как будто бы основательно, все лето.
В свой блиндаж Руневич с товарищами по пулеметному расчету принесли из брошенного жителями дома старый, без толку болтливый будильник; над входом, имея в виду не только своих, черной краской намалевали: «Посторонним вход строго воспрещен»; поймали, привели и посадили на веревку, для полной домовитости, пестрого несолидного щенка. Позднее, во время первого артобстрела, цуцик счастливо сорвался и удрал, а хозяева блиндажа, шесть рядовых и плютоновый, стали куда серьезнее.
В тот же первый день к Руневичу с другого фланга обороны под вечер пришел землячок, веселый Коля Боярин из стрелковой роты, и приволок откуда-то — «в гости с пустыми руками не ходят» — ведро вишневого варенья. Да Алесю было уже невесело.
Душу его разрывали тоска и отчаяние. И днем, и бессонною ночью, и на следующее утро…
Вот ты колышешься, море, — чудесное, тихое море! — и прозрачные волны так благозвучно, чуть слышно, нежно изгибаются под щедрой лаской утреннего сентябрьского солнца.
И как славно — крутой тропкой в орешнике, под высоченными, шумящими зонтами буков — осторожно, почти совсем бесшумно, хватаясь за ветки, спуститься к воде, снять с головы дурацкий железный горшок, распоясаться, разуться, воротник расстегнуть и тихо, так, чтоб только солнце видело, войти по самые колени в море.
«Здоро́во, солнце!..
Неужто ты то же, что и там, откуда меня «призвали» сюда, там, где молоденькая, мною посаженная рябина стыдливой девчиной зарделась перед старым оконцем, куда ты так часто заглядывало и ко мне?
А я — не тот.
Теперь уже все, что мы, солдаты, делаем, что мне, как и другим, — хотя иной раз и сквозь горькую печаль, — казалось до сих пор забавой, стало жуткой, нечеловеческой работой.
Недавно еще — свободный, сам себе хозяин, влюбленный в прекрасную правду любви к человеку, верящий в искренность, в силу своего протеста против войны, теперь я — лишь механизм, безвольный, предусмотренный чужим артикулом.
Это, солнце, ужасно, — что идет война, что уже и мы на самой близкой дистанции сошлись со словами:
Хлопцы, настал наш час…»
…«Палома» давно умолкла. Аккордеоны пели что-то другое. Потом вообще окончился этот, столь необычный, концерт.
Но высокий светловолосый парень, сидевший на крыше барака, все еще слышит ее — эту песню морской, человеческой грусти.
Он лежит теперь в укромном углу на траве, глядит на белые облака — высоко, высоко! — и говорит этой песне душою, без слов:
«Нет, ты не кличь меня к тем холодным и горестным волнам, где дни и ночи бушевала огнем и железом ненависть, где лишь чудом миновали меня осколки и пули, где до поры оборвались счастье, свобода и юность!..
Веди к тем солнечным, неповторимо радостным, что когда-то звучали мне колыбельной!..»
ПУТЕШЕСТВИЕ В САМОЕ ДОРОГОЕ
1
Щедро напоенный светом, далекий и близкий, как в радостном сне, большой черноморский город.
Над множеством рельсов — гудки и пыхтенье паровозов.
И главное — папа вернулся!..
Вот они, мальчики, одни встретили его и идут с вокзала домой втроем, по светло-серым шершавым квадратам широкого тротуара. Ребята в белых панамках семенят по обе стороны большого, бородатого отца в железнодорожной форме. За руку его взять нельзя: в одной — хорошо знакомый, всегда загадочный дед-чемодан, в другой — широко и открыто добродушная тетка-корзина. У деда еще неизвестно, что там, а у тетки — большие гроздья тускло-прозрачного винограда, из-под которого выглядывает полосатый, крепкий бок арбуза. Младший мальчуган, Алесь, ухватился за край корзины обеими руками и все заглядывает туда, на ходу выкладывая папе уйму интереснейших новостей. Старший, семилетний Толя, только одной рукой держится за ручку чемодана и больше помалкивает. И отец подмигивает меньшому:
— Он, видно, колбасу учуял кишиневскую. Что
- Штрихи к портрету - Василий Шукшин - Советская классическая проза
- Аушвиц: горсть леденцов - Ольга Рёснес - О войне
- Товарищ Кисляков(Три пары шёлковых чулков) - Пантелеймон Романов - Советская классическая проза
- Конец осиного гнезда. Это было под Ровно - Георгий Брянцев - О войне
- Легенда-быль о Русском Капитане - Георгий Миронов - О войне
- Конец Осиного гнезда (Рисунки В. Трубковича) - Георгий Брянцев - О войне
- Честь имею - Валентин Пикуль - О войне
- Линия фронта прочерчивает небо - Нгуен Тхи - О войне
- Старатели - Василий Ганибесов - Советская классическая проза
- Семья Зитаров. Том 1 - Вилис Лацис - Советская классическая проза