Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Пролетела галка, за ней другая. И много пролетело галок, и я смотрел на них, и печально светило заходящее солнце, и черные тени падали на землю. О Боже!
И все слушатели представляли себе, как пролетела одна галка, а за ней другая, и становилось так грустно. Потом приходил другой настроенник и сообщал, что пробежала собака, а за ней другая собака, и становилось еще грустнее, еще тоскливее. Жизнь, в которой галки летают, а собаки бегают, теряла свой смысл, и что бы ни делали люди и животные, все это примерялось на «болван» хандры, не имеющей ни начала, ни конца. Вырабатывались такие ловкачи, что даже свой ночной храп переложили в музыкальную элегию, и в свистении их интеллигентного носа слышалось что-то такое печальное, грустно-красивое и безнадежно-одинокое. И таким людям был первый кусок и место в красном углу, и чем нуднее и универсальнее было их нытье, тем большим почетом и любовью окружали их. Создавалась особая манера говорить — жалостная, тихая, причем, редкая улыбка показывалась, как луч солнца среди туч, после которого, как известно, становится еще грустнее. И всю природу запрягли в эту упряжку безначальной и бесконечной грусти, и все листья на всех деревьях в России умели шелестеть только о печальном. Все кудрявые березки стали плакучими ивами, все дубы — дубинами, — в этом есть что-то непонятно-печальное, — и когда гимназист шел на свидание, в его уме складывались такие безнадежно унылые фразы, которыми он несказанно огорошит предмет своей грустно-одинокой любви:
— Мне отдали сегодня балльник, и в нем одиноко стояла печальная единица. Направо и налево раскидывались белые поля, и единица стояла, и я думал о других балльниках с белыми полями и других одиноких единицах. Грустно шелестели листы учебников, и в безнадежной апатии свисали со стула фалды учителя, а где-то далеко кричал француз: «вон, мальчишка».
И кто не умел грустить сам, тот непременно обзаводился грустящими друзьями и кормил их, а они грустили.
И вот — и вот внезапно рухнул трон всех грустящих. Положение трагическое для людей, и мыслительную свою и говорильную машину навсегда приспособивших к меланхолии. Чувствует, что надо говорить что-то такое этакое веселое, бодрое, а как оно говорится, не знает. Попробует начать по-старому:
— Пролетела галка…
И как потом галку он ни позорит, а грусти настоящей уже не получает. Но и веселья нет. Так, ни к чему. Попробует на природу сослаться: был я, дескать, сегодня в парке и видел, как деревья наклонились к друг другу и о чем-то грустно шептались…
— А почему вы знаете, что грустно?
Скверное положение. В душе пустота, на языке дребедень; и хочется бодрого, а силушки у него нет. А тут бок о бок вырастает молодое, зеленое, шумное и бодрое, и просит жизни и работы. Скверное положение!
В переплете из ослиной кожи
Подобно птичке, которая по зернышку клюет и всегда сыта бывает, русский интеллигент отовсюду подбирает крупицы мудрости, не брезгуя ими даже в том случае, если они свалились с мужицкого стола. Нельзя не почтить в нем этого стремления, благодаря которому он и не сеет и не жнет, а в то же время в своей фрачно-лилейной красоте малым-мало уступает Соломону. В особенном почете у интеллигента находится народная пословица: «Один в поле не воин», и ею как магическим ключом можно отпереть для обзора и изучения почти всякую интеллигентную душу. И как всякую любимую и почитаемую вещь интеллигент обделал пословицу в ценные теоретические рассуждения и переплел в ослиную кожу.
Один в поле не воин. Не знаю, у кого из наших достойных предков вырвалась эта горестная фраза, но, кто бы он ни был и с какой бы ратью ему сражаться в одиночку ни приходилось: с несметным ли полчищем татарским или с темной тучей подьячих, целовальников и опричнины, я с величайшим удовольствием отыскал бы его могилу, чтобы вбить в нее осиновый кол. И я буду очень благодарен всякому, кто укажет мне эту могилу, — только прошу комиссионеров не приходить, а также предупреждаю, что мне нужна могила именно первого провозгласителя означенной горестной фразы, но никак не тех, кто ее за ним повторял. Дело в том, что у меня не хватит времени, а в русских лесах — осины, чтобы достойно почтить все такие могилы.
Много говорилось и до сих пор говорится о славянской розни, о чисто славянской неспособности в какой-либо прочной организации, о их вечном стремлении действовать вразброд и в одиночку — и все это положительная неправда, даже более того — клевета. Никто с такой силой не жаждет организации, никто с таким усердием не делает ее conditio sine qua non[13], как славянин, в частности русский обыватель. Только в организации он сознает — себя человеком, у которого есть ноги, руки, язык. Без организации — он нуль, тряпка грязная, пятно, мокрая курица, все что угодно, но только не человек. Дайте ему организацию, зарегистрируйте его, наделите его членским билетом, форменным платьем и правилами поведения — и он почувствует в себе силы Сампсона, и если не унесет на своих плечах Никитских ворот, то только потому, что они есть понятие отвлеченное. С другой стороны, нет существа более беспомощного, более пассивного, нежели неорганизованный интеллигент; для всех кулаков, как вольнопрактикующих, так равно и зачисленных в штаты, это самый лучший, самый подходящий материал для упражнений. В результате — тысяча одно безобразие, какими кишит повседневная жизнь.
— Что же я один-то поделаю, — с горьким презрением к своим силам говорит интеллигент, на глазах которого совершалось одно из таких безобразий. — Сам еще в участок попадешь, Дон-Кихотом прослывешь.
Кстати будет заметить здесь, что всякий порядочный, уважающий себя обыватель, несомненно, предпочитает, чтобы его назвали Василием Чуркиным, нежели Дон-Кихотом. Назвать же его Гамлетом — это значит прямо польстить ему, но Дон-Кихот… Не оттого ли так случилось, что «Дон-Кихота» он читал только в переделке для детей младшего возраста?
Быть первым, быть одному, это такое жуткое положение для обывателя, словно сам он и все ему подобные извеку страдают агорафобией. Даже такие отрицательные действия, как бросанье водки, обыватели предпочитают совершать скопом: на днях в Петербурге после какой-то лекции было предложено присутствовавшим отказаться на год от употребления водки, и 30, не то 40 человек с готовностью отозвались. На миру и смерть красна! Что же касается положительных действий, то одиночный интеллигент к ним решительно не способен даже в том случае, если действия заключаются в скромнейшем проявлении своей индивидуальности и охране ее. С раннего утра до поздней ночи интеллигент совершает бесчисленное множество нецелесообразных, даже глупых поступков, над которыми сам же смеется в тиши своей спальни мефистофельским смехом — и не в силах отказаться ни от одного из них. С уверенностью можно сказать, что почти в каждую минуту своей жизни он делает то, чего ему не хочется: бодрствует, когда хочется спать, спит в моменты наивысшего бодрствования, читает, когда хочется говорить, и говорит, когда тянет к книге. У него есть какой-нибудь пяток или десяток людей, беседа и общение с которыми дает ему действительное удовольствие, — и каждый день, с проклятием на устах, он таскается по людям, которые надоели ему до тошноты, сам надоедает им до тошноты и настойчиво, со слезами в голосе зовет их к себе в гости. Ни одеться, ни причесаться он не смеет так, как ему хочется, и больше всего в мире боится, чтобы его как-нибудь случайно не приняли за самостоятельную единицу, а не за единого от стада черных, пестрых или рябых. Будучи, однако, по природе блудливым, он старается в этих узких пределах стадности что-нибудь мошеннически урвать на свою пользу: фрак пустить на два пальца длиннее, этакий галстук заведет. Таких новаторов очень легко узнать в толпе по их виду еще не пойманного мошенника, за которым, однако, уже гонится полиция. И немногие понимают, сколько позорного и холопского в этом отречении от своей личности, своих вкусов и желаний, и насколько в своем стремлении принизиться и обезличиться они приближаются к тому своему предку, который под всякой бумагой подписывается: твой недостойный раб «Ивашка».
Неспособные работать в одиночку, они ненавидят всеми силами своей Ивашкиной души одиноких и смелых работников, ненавидят, как больной ненавидит здорового, как преступник ненавидит судью. Случается, на наших глазах гибнут одинокие борцы — слыхали ли вы когда-нибудь слово искреннего сожаления о их судьбе, горячего, не фарисейского участия?
— Не суйся!
Вот та обычная, злорадная формула, какой засидевшийся интеллигент провожает в могилу своего погибшего брата.
— Не суйся!
И эти люди смеют обвинять жизнь, жаловаться на несправедливость, толковать о своих «идеалах»
Свободный полет
- Том 5. Рассказы и пьесы 1914-1915 - Леонид Андреев - Русская классическая проза
- Том 4. Сорные травы - Аркадий Аверченко - Русская классическая проза
- Не отпускай мою руку, ангел мой - A. Ayskur - Короткие любовные романы / Русская классическая проза / Современные любовные романы
- Том 26. Статьи, речи, приветствия 1931-1933 - Максим Горький - Русская классическая проза
- Вероятно, дьявол - Софья Асташова - Русская классическая проза
- Том 3. Художественная проза. Статьи - Алексей Толстой - Русская классическая проза
- Том 18. Пьесы, сценарии, инсценировки 1921-1935 - Максим Горький - Русская классическая проза
- Том 5. Золотая цепь. Рассказы 1916–1923 - Александр Грин - Русская классическая проза
- Катерину пропили - Павел Заякин-Уральский - Русская классическая проза
- Трясина - Павел Заякин-Уральский - Русская классическая проза