Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По-моему, прохвост добивался не только принудительных ласк, но прямо-таки её смерти. Чудовищной суетности этого ублюдка не хватало трупа женщины на его пути, он тешился мыслью, что дитя человеческое умрёт, погибнет если и не ради него, то хоть по крайней мере из-за него. И подумать только, что Кларисса доставила ему эту радость! Но при том, как всё складывалось, она не могла поступить иначе, я это понимаю, мы все это поняли. Ещё раз она подчинилась ему, и тем самым он ещё прочнее её закогтил. Она надеялась, что, принятая в семью жена Анри (к тому же живущая в другой стране), она уж сумеет изыскать пути и средства устоять перед насильником. До этого не дошло. Её мучитель, видимо, решил, что свадьбе не бывать. Анонимное письмо Клариссиного любовника, написанное в третьем лице, сделало своё дело и в страсбургском семействе и в душе самого Анри. Он ей переслал его — для оправдания, если бы таковое было возможно. В нескольких строчках, которыми он сопроводил письмо, даже не чувствовалось неколебимой веры любящего. Заказной пакет был вручён Клариссе в Пфейферинге, где она, после окончания сезона, намеревалась провести неделю-другую у матери, в домике за разросшимися каштанами. В полдень сенаторша видела, как дочь быстрыми шагами вернулась с прогулки, на которую, никому не сказавшись, отправилась сразу после завтрака. В палисаднике Кларисса со смятенной, застывшей улыбкой прошла мимо неё в свою комнату; слышно было, как ключ коротко и энергично повернулся в замке. Несколько минут спустя старая дама из своей спальни, находившейся рядом с комнатой дочери, услыхала, как та подошла к умывальнику и стала полоскать горло, — теперь мы знаем, что она это делала, стремясь смягчить боль в гортани от ожогов, причинённых беспощадной кислотою. Затем наступила страшная тишина, длившаяся минут двадцать; сенаторша не выдержала и постучалась к Клариссе, окликнула её. Она настойчиво звала её по имени, но ей не отвечали. Перепуганная женщина ринулась в большой дом и, задыхаясь, сообщила фрау Швейгештиль о своей тревоге. Умудрённая горьким опытом, та поспешила за ней с работником, который, после того как обе женщины вновь стучали в дверь и звали Клариссу, сломал замок. Несчастная, с открытыми глазами, лежала на знакомой мне ещё по Рамбергштрассе кушетке, стоявшей в изножье кровати, до которой она успела добраться, когда за полосканьем горла почувствовала приближение смерти.
— Тут, видно, уж ничем не поможешь, дорогая госпожа сенаторша, — подперев пальцем щёку и качая головой, сказала фрау Швейгештиль при виде тела, застывшего в полулежачем положении. Мне суждено было увидеть эту, увы, слишком убедительную картину лишь поздно вечером, когда я, по телефону извещённый хозяйкой о несчастье, примчался из Фрейзинга и, в качестве старого друга дома заключив в свои объятия трепещущую, рыдающую мать, стоял вместе с нею, Эльзой Швейгештиль и подошедшим Адрианом у тела бедной Клариссы. Синие пятна на её прекрасных руках и на лице свидетельствовали о быстро наступившем удушье, о поражении дыхательного центра дозой цианистого калия, которой достало бы, чтоб умертвить роту солдат. На столе лежал пресловутый бронзовый флакон с вывинченным донышком в виде книжки с именем Гиппократа, начертанным греческими литерами, и черепом. Рядом — торопливая записка карандашом, адресованная жениху:
«Je t’aime. Une fois je t’ai trompé, mais je t’aime»[157].
Молодой человек приехал на погребенье, хлопоты по устройству которого выпали на мою долю. Он был безутешен, или, вернее, «désolé»[158], что по какой-то непонятной причине звучит не так сурово, больше по-светски. Но я, конечно, не подвергаю сомнению боль, с которой он воскликнул:
— Ah, monsieur, я достаточно любил её, чтобы простить! Всё опять могло быть хорошо. Et maintenant — comme ça![159]
Да, «comme ça!» Всё и вправду могло бы сложиться по-иному, не будь он таким маменькиным сынком, такой ненадёжной опорой для Клариссы.
В ту ночь мы, Адриан, фрау Швейгештиль и я, — сенаторша в глубоком отчаянии сидела у хладных останков своего дитяти, — ломали себе голову над текстом извещения о смерти от имени ближайших родственников Клариссы, которому необходимо было сообщить деликатную форму. Наконец мы решили объявить причиной смерти тяжкий и неизлечимый сердечный недуг. Это извещение прочитал мюнхенский декан, перед которым я, повинуясь настойчивому желанию сенаторши, ходатайствовал о церковных похоронах. Я не слишком дипломатично приступил к делу, с места в карьер наивно и доверительно заявив, что Кларисса предпочла смерть жизни в бесчестье, а как раз об этом-то здоровяк священнослужитель истинно лютеровского толка и не хотел ничего знать. Не скрою, прошло довольно долгое время, покуда я уразумел, что, с одной стороны, церкви не угодно было оставаться в бездействии, с другой — она не хотела напутствовать даже столь благонамеренную самоубийцу, — иными словами, толстяку надо было, чтобы я соврал. Я пошёл на попятный, стал уверять, что всё это дело тёмное, высказал предположение о несчастном случае — «второпях перепутанный пузырёк», и добился того, что этот дуралей, польщённый тем значением, которое мы придавали участию его святой фирмы в печальном церемониале, дал своё согласие.
Погребение состоялось на мюнхенском «Лесном кладбище» в присутствии всех друзей и знакомых семейства Родде. Здесь были и Руди Швердтфегер, и Цинк, и Шпенглер, и даже Шильдкнап. Печаль была искренней, потому что все любили гордую и колючую бедняжку Клариссу. Инеса Инститорис, в глубоком трауре, как-то жалобно вытянув шейку, с изящным достоинством принимала соболезнования вместо матери, не присутствовавшей на похоронах. В трагическом исходе Клариссиной попытки переустроить свою жизнь мне почему-то чудилось недоброе предзнаменование для её собственной участи. Вообще же из разговора с ней я вынес впечатление, что она скорее завидует Клариссе, чем скорбит о ней. Дела её супруга шли всё хуже и хуже из-за падения цен, угодного известным кругам и настойчиво ими проводимого. Стена роскоши, эта защита против жизни, казалось, готова была рухнуть на глазах испуганной женщины; под вопросом стояла даже возможность содержать элегантную квартиру у Английского сада. Что касается Руди Швердтфегера, то он хоть и воздал последний долг доброй своей приятельнице Клариссе, но поспешил уйти с кладбища после того, как выразил сестре покойной соболезнование, на формальность и краткость которого я обратил внимание Адриана.
В тот день Инеса впервые видела возлюбленного после того, как он порвал с ней, и, надо думать, порвал довольно жестоко, ибо сделать это «приятнейшим образом», при том отчаянном упорстве, с которым она цеплялась за их связь, было едва ли возможно. И какой же несчастной, покинутой выглядела она теперь, стоя рядом со своим субтильным супругом у могилы сестры. Правда, вокруг неё столпилось несколько дам, наперебой её утешавших, которые приняли участие в погребальной церемонии не столько в память Клариссы, сколько ради её сестры. В этой небольшой, но спаянной группе, в этом товариществе, союзе, дружеском кружке, как угодно, находилась и экзотическая Наталия Кнетерих, задушевная подруга Инесы; а также разводка — румыно-трансильванская писательница, автор ряда комедий и хозяйка богемского салона в Швабинге; далее артистка придворного театра Роза Цвитшер, — игра её была примечательна своей нервной горячностью, и ещё несколько женщин, подробнее говорить о которых я считаю излишним, тем паче, что отнюдь не уверен в их деятельной принадлежности к упомянутому союзу.
Цементом, его скреплявшим, — читатель, вероятно, уже подготовлен к этому сообщению, — был морфий, весьма действенное связующее средство, ибо эти дамы не только снабжали друг друга счастливящим и гибельным зельем, но и морально их объединяла грустная, хотя нежная и даже взаимно почтительная солидарность, неизменно существующая между рабами одной и той же страсти и слабости; в данном же случае греховодниц скрепляла ещё и определённая философия, вернее, максима, исходившая от Инесы Инститорис, в утверждении которой ей рьяно помогало с полдюжины подруг.
Инеса держалась того мнения — я как-то раз собственными ушами слышал это от неё, — что боль недостойна человека и что страдание его позорит. Более того, независимо от особого, конкретного унижения, причиняемого физическим или душевным страданием, жизнь сама по себе, бытие как таковое, животное существование, является бременем, низменной тяготой, а посему человек вправе освобождать себя от этого бремени, сбрасывая его, обретать свободу, лёгкость, некое бесплотное блаженство, даруемое шприцем с благословенной жидкостью, снимающей все невзгоды и муки.
То, что эта философия пренебрегает разрушительными последствиями, как моральными, так и физическими, они, видимо, относили за счёт её изысканности, и сознание, что всех их ждёт преждевременная гибель, вероятно и заставляло этих дам с такой нежностью, более того, с обожанием относиться друг к другу. Не без неприязни наблюдал я восторженный блеск их глаз, растроганные объятия и поцелуи, когда они встречались в обществе. Да, я сознаюсь, что был нетерпим к этой взаимной индульгенции, сознаюсь не без удивления, ибо роль стража добродетели и строгого судьи мне отнюдь не по вкусу. Возможно, что эту непреодолимую антипатию мне внушала известная слащавая лживость, к которой всегда приводит порок или, вернее, которая является его неизменной составной частью. К тому же я ставил Инесе в вину её полное безразличие к своим детям, что доказывалось хотя бы её приверженностью к мерзкому зелью: любовь, которую она на людях выказывала своим изящным разряженным дочкам, была просто обманом.
- Доктор Фаустус - Томас Манн - Классическая проза
- Рассказы и очерки - Карел Чапек - Классическая проза
- Рассказы южных морей - Джек Лондон - Классическая проза / Морские приключения
- Признания авантюриста Феликса Круля - Томас Манн - Классическая проза
- Как дрались Яппе и До Эскобар - Томас Манн - Классическая проза
- Марио и волшебник - Томас Манн - Классическая проза
- Смерть в Венеции - Томас Манн - Классическая проза
- Демиан. Гертруда (сборник) - Герман Гессе - Классическая проза
- Вели мне жить - Хильда Дулитл - Классическая проза
- Гений. Оплот - Теодор Драйзер - Классическая проза