Рейтинговые книги
Читем онлайн Небо в алмазах - Александр Петрович Штейн

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
что ехал всю дорогу, приставив ко лбу возницы пистолет. «Иначе, каналья, сбросил бы меня в горах с перекушенным горлом». По словам Лавренева, возница был, очевидно, врангелевским офицером, скрывавшимся от возмездия близ Старого Крыма.

Откуда такая игра воображения? Борис Андреевич ехал на линейке вместе со своим приятелем — писателем из военных моряков, Адамом Дмитриевым. Возница запросил с них отчаянную цену: других линеек не было, — пришлось согласиться. Борис Андреевич ехал гневный, составил свою гипотезу о вознице, сам поверил в нее, а что касается пистолета, так он действительно был. Правда, лежал безмятежно в чемодане приятеля-моряка.

В этих его фантазиях никогда не было никакой корысти, наоборот, фантазии эти неизменно содержали в себе нравственный или, так сказать, профилактический подтекст.

Лавреневу скучно было жить на свете без того, чтобы не изумлять, не ошарашивать слушателей, и без самих этих своих удивительных историй.

Если ему что-то мешало писать, если лист бумаги на его письменном столе подолгу оставался нетронутым — устных историй становилось все больше и больше.

Из поездки на Север Лавренев привез не только множество деталей щедрого военно-морского фольклора, но и нечто более важное и серьезное.

Он встречался с матросами и офицерами торпедных катеров, ходивших в конвое, в боевом охранении транспортов, шедших в Заполярье из Англии, участвовавших в смелых морских атаках. Жил на базе флота, присматривался, приглядывался, прислушивался. И — привез в столицу с Севера «За тех, кто в море».

Если перелистать эту пьесу нынче, не все, нет, не все выдержало испытание временем. Но и теперь ощущаешь, насколько услышан в пьесе живой язык моряков, его интонация, лаконизм, увиден колорит заполярной моряцкой жизни.

Для судьбы же писательской было насущно важно: война вернула в театр драматурга, вернула в окружении героев иных, молодых кровей, но той же военной косточки.

Лавренев был в тяжелую годину со своими героями, — а значит, в строю.

В пьесе «За тех, кто в море» театры видели логическое продолжение «Разлома».

Так оно и было. Эстафету из рук председателя судового комитета крейсера «Заря» Артемия Годуна принял Харитонов, сорокалетний капитан второго ранга, командир дивизиона морских охотников.

Сначала пьеса полежала, как полагается, в одном театре, потом в другом, в третьем. «Помариновалась» сначала в портфелях завлитов, потом главных режиссеров. Потом, когда один театр наконец отказался, а другой наконец взял и наконец начались репетиции, кто-то из друзей оповестил этот наконец взявшийся за постановку театр: «Есть разносная статья, вот-вот появится, держись!»

Не знаю дальнейшей судьбы разносной статьи, но судьба пьесы известна. Ее, напечатанную в журнале, прочли. Была поставлена в Москве аж в пяти театрах...

Пьеса имела крупный успех, заработанный собственными средствами, без привлечения тяжелых орудий из резерва главного командования. Ее перевели на многие языки, был сделан одноименный фильм, и, как это часто бывает, вторая нашумевшая пьеса пробудила интерес к первой.

После паузы в два с лишним десятилетия театры вернулись к «Разлому».

А я был на первом, на самом первом представлении «Разлома», и это такое же ярчайшее впечатление моей театральной юности, как и «Конец Криворыльска» Ромашова.

«Конец Криворыльска» давался в бывшем Александринском театре, на улице Росси, «Разлом» — в бывшем Суворинском, на Фонтанке. Но и здесь и там одинаково молодо и одинаково прекрасно шумел ветер революции.

Монахов играл Годуна — после того как сыграл Яго и Шейлока, Филиппа Второго и Сганареля, после того как вкусно откусывал огурец с перепоя и хлопал фрейлин по задам в «Заговоре императрицы» — играл Гришку Распутина.

Впрочем, Годун не первая монаховская роль в пьесах Лавренева: уже сыгран «Мятеж», одна из двух лавреневских пьес, предшествовавших «Разлому», — и, заметим, по признанию самого Бориса Андреевича, обе эти попытки, как он пишет, «сунуться в драматургию» не принесли автору особой радости.

Помню хорошо игру Монахова в роли Годуна. «Театр не знал такого со дня основания», — писала пресса того времени, вся без исключения, и это была чистая правда. Небывалое творилось в ярусах и в партере, когда палуба крейсера в финале поворачивалась, в небе загорался вымпел и матросы шли на зал и пели: «Вихри враждебные веют над нами...»

Внове было не это сценическое решение, потом, к сожалению, бессчетно повторявшееся и не только утратившее свою изначальную прелесть, но и превратившееся в знак тривиальности. Внове были пришедшие на смену Труффальдино и Гришке Распутину персонажи, пахнущие ветром, не плакатные дяди, не рупоры духа времени о двух ногах, населявшие дотоле пьесы советского репертуара, и пьесы самого Лавренева в том числе. Пришла правда характеров, уже открытая советской прозой, поэзией, но еще не узнанная советской драматургией. Правда революции, увиденная светлыми, романтическими глазами.

Так стал «Разлом» вехой в истории нашего театра, без которой и не проследишь весь путь советской драматургии.

А ведь первой пьесой, которую мечтал написать Лавренев, была пьеса о Лермонтове.

Собирал материалы, делал наброски. Отложил в сторонку, решив раньше написать «Мятеж» — о гражданской войне в Средней Азии, о басмачах, о большевиках, о белых офицерах...

Но хотел дебютировать в драматургии пьесой о Лермонтове.

И последняя, предсмертная, та, что сыграна МХАТом в Москве и Театром имени Пушкина в Ленинграде, — о Лермонтове.

Как любовь — первая и последняя.

Вот и в квартире в Замоскворечье, в кабинете в проеме у окна на Берсеневскую набережную, блеснул в холодной, умной ироничности чей-то взгляд исподлобья. Он, Лермонтов, поручик пехотного Тенгинского полка. Портрет работы художника Щербакова — кисть уверенная, точная, может, даже слишком точная: тут бы пылкости, дерзости, юношеского полета...

У Лавренева с Лермонтовым отношения складывались с юности — интимные, сложные. Любил его больше, чем Пушкина, и больше, чем Толстого, и больше, чем Чехова. «В нашей русской классической литературе я больше всего ценю лермонтовские стихи и лермонтовскую прозу».

Любил, когда ему было пятнадцать, и когда двадцать, и когда сорок, любовь не остывала и в шестьдесят, хотя тому, убитому под горой Машук, все по-прежнему было двадцать семь. Но шестидесятилетний писал о двадцатисемилетнем, писал, говорил, думал по-прежнему, застенчиво румянясь, ученически благоговея.

Ехал из Москвы в Кисловодск лечить больное сердце, в темноте оделся, вышел в коридор, все силился, прижавшись к стеклу, разглядеть Машук, расплывающийся в предрассветной, роковой мгле. Вернулся в купе мрачный, молчащий, закурил и уж не ложился. А из Кисловодска, из санатория ученых, где ему было очень хорошо и весело и он всегда ходил, окруженный тьмой молодых и немолодых почитателей его таланта, — несколько раз на электричке удирал в Пятигорск, в лермонтовский домик, по-станичному побеленный, тихий, по-светлому печальный, как лермонтовская элегия. Возвращался оттуда не разговорчивый, не оживленный, как обычно, когда он откуда-нибудь

На этой странице вы можете бесплатно читать книгу Небо в алмазах - Александр Петрович Штейн бесплатно.
Похожие на Небо в алмазах - Александр Петрович Штейн книги

Оставить комментарий