Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А был ли я вообще влюблен в свою мать? Я благоговел перед ней, но не любил. А сам я был для нее дитя лесов, плод неслыханного сладострастия: этот плод она выкормила со всей набожностью своего детства, с вновь пробужденной безумной нежностью, тревожной и веселой, которой одаривала меня редко, но ослепительно. Я родился от ослепления ее детских глаз, и я думаю, что она никогда не любила мужчину, и меня она никогда не любила в том смысле, как любила меня Анси, но у нее в жизни было лишь одно острое желание — ослепить меня, чтобы я пропал в том безобразии, в котором она осознанно пропадала сама; стоило ей снять пелену с моих глаз, как она стала насмешливой, грозной, ее нежность превратилась в жадное желание растлить меня и любить во мне лишь это растление, в которое я погружался все глубже и глубже. Она, наверное, полагала, что породить меня на свет так, как она этого хотела, можно лишь путем растления, ведущим к ослеплению и представляющим собой лучшее, что было в ней. Она любила во мне только плод своего чрева, для нее не было ничего более чуждого, нежели увидеть во мне мужчину, которого она могла бы полюбить. Мужчина никогда не занимал ее мыслей, лишь для утоления жажды он проникал в ту пустыню, где ее пожирало пламя и где она желала бы, чтобы вместе с ней молчаливая, безличная и безразличная красота людей была бы предана самому грязному разрушению. Как могло остаться в этом похотливом мире место для нежности? Нежные были изгнаны из этого царства, о котором Евангелие говорило: violenti rapiunt illud37. Моя мать предназначала меня этой жестокости, в которой она царила. Для меня она сохраняла в себе любовь, похожую на ту, если верить мистикам, что Бог питает к своим творениям, любовь, требующую насилия, никогда не оставляющую места отдохновению.
Эта страсть была противоположна той любви, какую я испытывал к Анси и Анси — ко мне. Мы переживали ее долго, прежде чем моя мать не изгнала нас из нашего царства нежности. Я трепетал при мысли потерять Анси, я искал ее, как жаждущий ищет животворный источник. Анси была единственная: в ее отсутствие никакая другая девушка не могла бы меня утешить. Когда моя мать вернулась из Египта38, я был не рад ее возвращению: я предполагал — и не ошибался, — что мать вскоре разрушит мое счастье. Я мог сказать себе, что я убил своего отца; может быть, и она умерла оттого, что уступила моему нежному поцелую в губы. Этот поцелуй с самого начала возмутил меня, и у меня до сих пор скрежещут зубы при воспоминании о нем. Смерть, которой предала себя моя мать, произошла в тот же день и казалась мне столь очевидным его следствием, что я не плакал (однако боль без слез, возможно, тяжелее всего). Я едва смею сказать, что я думаю: любовь, связывавшая нас с матерью, принадлежала иным мирам. Мне хотелось, чтобы меня подвергали пыткам (я, по крайней мере, говорил себе, что хотел!): мне, разумеется, не хватило бы сил, однако я все-таки хотел бы хохотать во время мучений39. Я не желаю снова видеть свою мать или даже подспудно восстанавливать в памяти ее неуловимый образ, тот образ, вызывающий стоны. В моем уме она всегда занимает то место, какое отражает моя книга. Чаще всего мне кажется, что я благоговею перед матерью. Перестал ли я благоговеть перед ней? Да: я благоговею перед Богом. Но я не верю в Бога. Что же, я сошел с ума? Я знаю только одно: если бы я смеялся при пытках, каким бы иллюзорным ни было это предположение, я бы ответил тем самым на вопрос, который я ставил, глядя на мою мать, и моя мать — глядя на меня. Над чем же смеяться, как не над Богом? Конечно, мои идеи принадлежат иному миру (или концу света: иногда мне кажется, что только смерть могла быть выходом из этого грязного разврата, особо грязного разврата, коим являются все наши жизни вместе взятые; действительно, капля за каплей, весь наш обширный мир не прекращает исполнять мое желание).
Когда служанка позвала меня к обеду, она объявила, что тем же утром барыня уехала из Парижа. Она отдала мне письмо, которое оставила для меня мать.
С самого пробуждения я чувствовал себя больным.
В хаотическом беспорядке нервов всем моим умом завладела тошнота. Я прочувствовал через собственное страдание всю жестокость письма матери.
«Мы зашли слишком далеко, — писала она, — и так далеко, что теперь я больше не могу говорить с тобой как мать. Тем не менее мне надо говорить с тобой, как если бы ничто не могло отдалить нас друг от друга, как если бы я не должна была тебя стеснять. Ты слишком молод, слишком близок к тому времени, когда молился… Ничего не поделаешь. Меня саму возмущает то, что я сделала. Но я к этому привыкла, и разве могла я удивляться тому, что меня превзошла моя безумная страсть? Я нашла в себе смелость, которую ты должен ощутить, чтобы обратиться к тебе так, как я делаю это сейчас, словно у нас есть или мы должны найти в себе силы все выдержать. Может быть, ты догадаешься по моим фразам, несмотря на всю их печаль, что я силюсь достичь в тебе того, чего они достигли бы сами, если бы в некоем непостижимом мире нас связывала чистая дружба, касающаяся только наших эксцессов. Это кажется мне пустословием. Я возмущена им, но бессилие и бунт не способны изменить меня.
Надолго — на месяцы, может быть на годы, — я отказываюсь видеть тебя. Мне кажется, заплатив такую цену и уже будучи отделенной от тебя началом огромного путешествия, я могу выразить в этом письме то, что было бы невыносимо сказать тебе лично. Я вся целиком такая, какой ты меня видел. Когда я однажды заговорила с тобой, я бы лучше умерла, чем перестала бы быть в твоих глазах, перед тобой такой, какой я люблю быть. Я люблю наслаждения, которые ты видел. Я люблю их до такой степени, что ты перестал бы для меня существовать, если бы я не знала, что ты их любишь так же отчаянно, как и я. Но будет слишком мало сказать, что я люблю. Я бы задохнулась, если хотя бы на минуту перестала доказывать истину, которая живет во мне. В наслаждении заключена вся моя жизнь. Я никогда не выбирала, и я знаю: я — ничто без наслаждения, которое таится во мне, и что все, ожиданием чего является моя жизнь, так и не свершится. Это словно мир, лишенный света, стебель без цветка, человек без жизни. То, что я говорю, звучит претенциозно и, главное, плоско по сравнению с волнением, которое охватывает и ослепляет меня до такой степени, что, потерявшись в нем, я уже ничего не вижу, ничего не знаю. Когда я пишу тебе, я понимаю бессилие слов, но я знаю, что постепенно, несмотря на свое бессилие, они дойдут до тебя. Ты поймешь, когда они дойдут до тебя, отчего во мне все переворачивается — глаза закатываются. То, что безумцы говорят о Боге, ничто по сравнению с криком, который безумная истина заставляет меня выкрикивать.
Теперь все, что в этом мире обладает связностью, разделяет нас. Мы больше не смогли бы встречаться так, чтобы не возникал хаос, и в этом хаосе нам больше не следует встречаться. Меня с тобой и тебя со мной связывает нечто, доходящее до невыносимости, а глубина этого связующего нас разделяет. Что я могу? Шокировать, уничтожить тебя. Но я не могу смириться и замолчать. Пусть это будет для тебя душераздирающе, но я буду говорить. Ибо я вынула тебя из своего сердца, и если мне удалось достичь света, то это произошло оттого, что я поведала тебе о том безумии, в котором тебя зачала, но как я могу отличать свое сердце и тебя самого от своего наслаждения, от твоего наслаждения, от того, что дала нам Pea, как могла? Я говорю об этом; я знаю, что именно это, раз уж оно случилось, должно было бы вынудить меня к молчанию. Но если я говорю о своем сердце, о том детском сердце, из которого я вынула тебя, откуда навсегда вынула ту кровную связь, которая требует, чтобы я стонала от боли рядом с тобой, чтобы ты стонал от боли рядом со мной, — то речь здесь идет не только о страдании и стенаниях, но о веселом бреде, который охватывал нас, когда мы смотрели друг на друга, взявшись за руки. Ибо наше мучение было и наслаждением, которое переполняло нас, — то, что Pea ценила очень низко, так низко, как тому и подобало. Pea никогда по-настоящему не ласкала меня: я корчилась, я безумствовала перед тобой, так же как — в твое отсутствие — я корчилась и безумствовала, когда тебя зачала. Я не могу больше молчать, и помимо моей воли все, что корчится и стонет во мне, заставляет меня говорить. Я не смогла бы увидеть тебя снова. Нам не дано повторить то, что мы совершили, но всякий раз, когда я вижу тебя, мне хочется это повторить. И когда я тебе пишу, я знаю, что не могу говорить с тобой, но ничто не может сделать так, чтобы я не говорила. Я покидаю Париж, уезжаю как можно дальше, но повсюду меня будет засасывать все тот же бред, что вдали от тебя, что рядом с тобой, ибо наслаждение во мне никого не ждет, оно исходит от меня одной, от того неравновесия, которым постоянно скручивает мне нервы. Пойми, речь идет не о тебе, я обхожусь без тебя, и я хочу отдалить тебя от себя, но раз речь идет о тебе, то я хочу быть в этом бреду, я хочу, чтобы ты видел, я хочу, чтобы он разрушил тебя. Когда я пишу, я уже шагнула в этот бред: все мое существо судорожно сжалось, мое страдание кричит во мне, оно вырывает меня из себя самой точно так же, как, рожая тебя, я вырывала тебя из себя. Скручиваясь, во всем бесстыдстве этих судорог, я превратилась вся в сплошной крик, выражающий скорее не любовь, а ненависть. Я корчусь от тревоги и от вожделения. Но это не любовь, это одно лишь бешенство. Бешенство мое и произвело тебя на свет, то бешенство, которому предписано молчать, но чей крик, как я поняла это вчера, глядя на тебя, дошел до тебя. Я не люблю тебя, я остаюсь одна, но ты слышишь этот потерянный крик, ты всегда будешь слышать его, он всегда будет драть с тебя кожу, и я тоже до самой смерти буду жить в таком состоянии. Я буду жить в ожидании того иного мира, в котором мне удастся достигнуть пароксизма удовольствия. Я вся принадлежу этому иному миру, и ты тоже принадлежишь ему целиком. Я не желаю ничего знать об этом мире, приглаженном теми, чье терпение ждет, чтобы смерть просветила их. Я живу в дыхании смерти, я перестану существовать для тебя, если ты на минуту забудешь, что для меня это было дыханием наслаждения. Я хочу сказать — двусмысленного наслаждения. Я рассказывала тебе о лесах и об оскорблении благопристойности, к которому я там стремилась. Ничто не могло быть чище, божественнее и жесточе, чем мое лесное сладострастие. Но у него было и преддверие — без него было бы невозможно наслаждение, и мне бы не удалось опрокинуть в лесу этот мир, чтобы обрести иной. С девочки, ушедшей в лес, снимали одежду книги, прочитанные на чердаке в Энжервиле40. Я оставляю тебе то, что уцелело на этом чердаке. Ты найдешь в моей спальне в ящике трельяжа книгу под названием „Развратные заведения, расстегнутые панталоны“: несмотря на ее слабость, проявившуюся не только в названии, она даст тебе представление о том удушье, что стало для меня избавительным. Если бы ты знал, как я сразу ощутила воздух лесов, когда увидела перед тобой на полу отцовские фотографии. В той же самой пыли! Мне хотелось расцеловать твое грязное лицо. Пыль чердака! Я-то знала, в каком состоянии… Только его одного мне хотелось для себя, я всегда буду призывать его, всегда желала его для тебя, и из-за него в тот день, когда меня охватило бешенство, пожелав его для тебя, я стала сгорать от жажды: это то состояние, от которого на людях никто не сможет не отвернуться стыдливо. Тогда мне грезилось, что ты видишь мои остекленелые глаза и меня — несчастную, жаждущую твоего падения и последующего за ним отчаяния. Я уверена, что никогда… я бы и сама отказалась… Но я хотела ввести тебя в мое царство — не только в царство леса, но и в царство чердака. Когда ты был в моем чреве, я подарила тебе лихорадку, а вот еще один дар моей лихорадки, который я делаю тебе, подталкивая тебя в ту колею, в которой мы увязаем вместе. Я горжусь вместе с тобой оттого, что мы можем вместе повернуться спиной ко всем другим, понимаешь? Но я задушу тебя, если ты — коварно или по неловкости — перебежишь на сторону других и отречешься от царства моего чердака.
- Кипарисы в сезон листопада - Шмуэль-Йосеф Агнон - Современная проза
- Македонская критика французской мысли (Сборник) - Виктор Пелевин - Современная проза
- Паразитарий - Юрий Азаров - Современная проза
- Знакомство категории X - Дидье Ковелер - Современная проза
- Большая грудь, широкий зад - Мо Янь - Современная проза
- Рассказы о Родине - Дмитрий Глуховский - Современная проза
- Блеск и нищета русской литературы: Филологическая проза - Сергей Довлатов - Современная проза
- Без пути-следа - Денис Гуцко. - Современная проза
- История картины - Пьеретт Флетьо - Современная проза
- Голд, или Не хуже золота - Джозеф Хеллер - Современная проза