Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Доктор отнял ее руки, осторожно положил ее на подушку и накрыл с плечами. Она покорно легла навзничь и смотрела пред собой сияющим взглядом.
– Помни одно, что мне нужно было одно прощение, и ничего, больше я ничего не хочу… Отчего ж он не придет? – заговорила она, обращаясь в дверь к Вронскому. – Подойди, подойди! Подай ему руку.
Вронский подошел к краю кровати и, увидав ее, опять закрыл лицо руками.
– Открой лицо, смотри на него. Он святой, – сказала она. – Да открой, открой лицо! – сердито заговорила она. – Алексей Александрович, открой ему лицо! Я хочу его видеть.
Алексей Александрович взял руки Вронского и отвел их от лица, ужасного по выражению страдания и стыда, которые были на нем.
– Подай ему руку. Прости его.
Алексей Александрович подал ему руку, не удерживая слез, которые лились из его глаз.
– Слава Богу, слава Богу, – заговорила она, – теперь все готово. Только немножко вытянуть ноги. Вот так, вот прекрасно. Как эти цветы сделаны без вкуса, совсем не похоже на фиалку, – говорила она, указывая на обои. – Боже мой, Боже мой! Когда это кончится? Дайте мне морфину. Доктор! дайте же морфину. Боже мой, Боже мой!
И она заметалась на постели.
Доктор и доктора говорили, что это была родильная горячка, в которой из ста было 99, что кончится смертью. Весь день был жар, бред и беспамятство. К полночи больная лежала без чувств и почти без пульса.
Ждали конца каждую минуту.
Вронский уехал домой, но утром приехал узнать, и Алексей Александрович, встретив его в передней, сказал:
– Оставайтесь, может быть, она спросит вас, – и сам провел его в кабинет жены.
К утру опять началось волнение, живость, быстрота мысли и речи, и опять кончилось беспамятством. На третий день было то же, и доктор сказал, что есть надежда. В этот день Алексей Александрович вышел в кабинет, где сидел Вронский, и, заперев дверь, сел против него.
– Алексей Александрович, – сказал Вронский, чувствуя, что приближается объяснение, – я не могу говорить, не могу понимать. Пощадите меня! Как вам ни тяжело, поверьте, что мне еще ужаснее.
Он хотел встать. Но Алексей Александрович взял его за руку.
– Я прошу вас выслушать меня, это необходимо. Я должен вам объяснить свои чувства, те, которые руководили мной и будут руководить, чтобы вы не заблуждались относительно меня. Вы знаете, что я решился на развод и даже начал это дело. Не скрою от вас, что, начиная дело, я был в нерешительности, я мучался; признаюсь вам, что желание мстить вам и ей преследовало меня. Когда я получил телеграмму, я поехал сюда с теми же чувствами, скажу больше: я желал ее смерти. Но… – он помолчал в раздумье, открыть ли, или не открыть ему свое чувство. – Но я увидел ее и простил. И счастье прощения открыло мне мою обязанность. Я простил совершенно. Я хочу подставить другую щеку, я хочу отдать рубаху, когда у меня берут кафтан, и молю Бога только о том, чтоб он не отнял у меня счастья прощения! – Слезы стояли в его глазах, и светлый, спокойный взгляд их поразил Вронского. – Вот мое положение. Вы можете затоптать меня в грязь, сделать посмешищем света, я не покину ее и никогда слова упрека не скажу вам, – продолжал он. – Моя обязанность ясно начертана для меня: я должен быть с ней и буду. Если она пожелает вас видеть, я дам вам знать, но теперь, я полагаю, вам лучше удалиться.
Он встал, и рыданье прервало его речь. Вронский встал и в нагнутом, невыпрямленном состоянии исподлобья глядел на него. Он был подавлен. Он не понимал чувства Алексея Александровича, но чувствовал, что это было что-то высшее и даже недоступное ему в его мировоззрении.
XVIII
После разговора своего с Алексеем Александровичем Вронский вышел на крыльцо дома Карениных и остановился, с трудом вспоминая, где он и куда ему надо идти или ехать. Он чувствовал себя пристыженным, униженным, виноватым и лишенным возможности смыть свое унижение. Он чувствовал себя выбитым из той колеи, по которой он так гордо и легко шел до сих пор. Все, казавшиеся столь твердыми, привычки и уставы его жизни вдруг оказались ложными и неприложимыми. Муж, обманутый муж, представлявшийся до сих пор жалким существом, случайною и несколько комическою помехой его счастью, вдруг ею же самой был вызван, вознесен на внушающую подобострастие высоту, и этот муж явился на этой высоте не злым, не фальшивым, не смешным, но добрым, простым и величественным. Этого не мог не чувствовать Вронский. Роли вдруг изменились. Вронский чувствовал его высоту и свое унижение, его правоту и свою неправду. Он почувствовал, что муж был великодушен и в своем горе, а он низок, мелочен в своем обмане. Но это сознание своей низости пред тем человеком, которого он несправедливо презирал, составляло только малую часть его горя. Он чувствовал себя невыразимо несчастным теперь оттого, что страсть его к Анне, которая охлаждалась, ему казалось, в последнее время, теперь, когда он знал, что навсегда потерял ее, стала сильнее, чем была когда-нибудь. Он увидал ее всю во время ее болезни, узнал ее душу, и ему казалось, что он никогда до тех пор не любил ее. И теперь-то, когда он узнал ее, полюбил, как должно было любить, он был унижен пред нею и потерял ее навсегда, оставив в ней о себе одно постыдное воспоминание. Ужаснее же всего было то смешное, постыдное положение его, когда Алексей Александрович отдирал ему руки от его пристыженного лица. Он стоял на крыльце дома Карениных как потерянный и не знал, что делать.
– Извозчика прикажете? – спросил швейцар.
– Да, извозчика.
Вернувшись домой после трех бессонных ночей, Вронский, не раздеваясь, лег ничком на диван, сложив руки и положив на них голову. Голова его была тяжела. Представления, воспоминания и мысли самые странные с чрезвычайною быстротой и ясностью сменялись одна другою: то это было лекарство, которое он наливал больной и перелил через ложку, то белые руки акушерки, то странное положение Алексея Александровича на полу пред кроватью.
«Заснуть! Забыть!» – сказал он себе, со спокойною уверенностью здорового человека в том, что если он устал и хочет спать, то сейчас же и заснет. И действительно, в то же мгновение в голове стало путаться, и он стал проваливаться в пропасть забвения. Волны моря бессознательной жизни стали уже сходиться над его головой, как вдруг, – точно сильнейший заряд электричества был разряжен в него, – он вздрогнул так, что всем телом подпрыгнул на пружинах дивана и, упершись руками, с испугом вскочил на колени. Глаза его были широко открыты, как будто он никогда не спал. Тяжесть головы и вялость членов, которые он испытывал за минуту, вдруг исчезли.
«Вы можете затоптать в грязь», – слышал он слова Алексея Александровича и видел его пред собой, и видел с горячечным румянцем и блестящими глазами лицо Анны, с нежностью и любовью смотрящее не на него, а на Алексея Александровича; он видел свою, как ему казалось, глупую и смешную фигуру, когда Алексей Александрович отнял ему от лица руки. Он опять вытянул ноги и бросился на диван в прежней позе и закрыл глаза.
«Заснуть! заснуть!» – повторял он себе. Но с закрытыми глазами он еще яснее видел лицо Анны таким, какое оно было в памятный ему вечер до скачек.
– Этого нет и не будет, и она желает стереть это из своего воспоминания. А я не могу жить без этого. Как же нам помириться, как же нам помириться? – сказал он вслух и бессознательно стал повторять эти слова. Это повторение слов удерживало возникновение новых образов и воспоминаний, которые, он чувствовал, толпились в его голове. Но повторение слов удержало воображение ненадолго. Опять одна за другой стали представляться с чрезвычайною быстротой лучшие минуты и вместе с ними недавнее унижение. «Отними руки», – говорит голос Анны. Он отнимает руки и чувствует пристыженное и глупое выражение своего лица.
Он все лежал, стараясь заснуть, хотя чувствовал, что не было ни малейшей надежды, и все повторял шепотом случайные слова из какой-нибудь мысли, желая этим удержать возникновение новых образов. Он прислушался – и услыхал странным, сумасшедшим шепотом повторяемые слова: «Не умел ценить, не умел пользоваться; не умел ценить, не умел пользоваться».
«Что это? или я с ума схожу? – сказал он себе. – Может быть. Отчего же и сходят с ума, отчего же и стреляются?» – ответил он сам себе и, открыв глаза, с удивлением увидел подле своей головы шитую подушку работы Вари, жены брата. Он потрогал кисть подушки и попытался вспомнить о Варе, о том, когда он видел ее последний раз. Но думать о чем-нибудь постороннем было мучительно. «Нет, надо заснуть!» Он подвинул подушку и прижался к ней головой, но надо было делать усилие, чтобы держать глаза закрытыми. Он вскочил и сел. «Это кончено для меня, – сказал он себе. – Надо обдумать, что делать. Что осталось?» Мысль его быстро обежала жизнь вне его любви к Анне.
«Честолюбие? Серпуховской? Свет? Двор?» Ни на чем он не мог остановиться. Все это имело смысл прежде, но теперь ничего этого уже не было. Он встал с дивана, снял сюртук, выпустил ремень и, открыв мохнатую грудь, чтобы дышать свободнее, прошелся по комнате. «Так сходят с ума, – повторил он, – и так стреляются… чтобы не было стыдно», – добавил он медленно.
- Братья Карамазовы - Федор Достоевский - Классическая проза
- Смерть Ивана Ильича - Лев Толстой - Классическая проза
- Достоевский. Энциклопедия - Николай Николаевич Наседкин - Классическая проза / Энциклопедии / Языкознание
- Преступление и наказание - Федор Достоевский - Классическая проза
- Л.Н.Толстой. Полное собрание сочинений. Дневники 1862 г. - Лев Толстой - Классическая проза
- Восемнадцатый год - Алексей Толстой - Классическая проза
- Детство - Лев Толстой - Классическая проза
- «Пасхальные рассказы». Том 2. Чехов А., Бунин И., Белый А., Андреев Л., Достоевский М. - Т. И. Каминская - Классическая проза
- Бесы - Федор Достоевский - Классическая проза
- Казаки - Лев Толстой - Классическая проза