Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Перед тем как войти в здание вокзала, Мухин сорвал с папахи чешский значок: теперь уже в нем надобности не было, повредить же он мог.
В станционных комнатах было много народу: чехи, русские, даже несколько французов. Мухин пробирался в этой разноязычной толпе к выходу на перрон. Там он встретил знакомого, очень изворотливого офицера и с его помощью пристроился к уходящему на восток французскому эшелону.
— А куда идет ваш эшелон? — на ходу спросил Мухин.
— О, прямо во Владивосток, прямо, прямо! Через трое-четверо суток мы будем уже у моря.
И Мухин подумал: «Как удивительно сбывается вчерашний сон! Наверно, Валя в прошлую ночь думала обо мне. Боже мой, через четыре дня я ее обниму!» Радость спасения, радость близкой встречи, казалось, поглотила всё. Но даже и за ее розовым светом, за ее полнозвучной мелодией, где-то позади всего этого — незабываемо, непрекращаемо слышалось ночное нестройное пение «Вечной памяти» самих себя отпевавших мучеников. И, поднимаясь в вагон, Мухин троекратно перекрестился.
ЛЮДОЕД[31]
Лет двадцать тому назад, еще во Владивостоке, пришлось мне встретиться с людоедом, и при этом не с «профессиональным», так сказать, каннибалом, не с дикарем из недр Африки или с какого-нибудь Богом забытого островка в Тихом океане, а с соотечественником и даже стихотворцем, а именно — фельетонистом из владивостокской коммунистической газеты «Красное Знамя». Настоящую фамилию его я не знаю, имени тоже не помню, стихотворные же фельетоны свои он подписывал псевдонимом Игорь Северный.
Мой Северный явился во Владивосток в двадцать втором году из тайги, где он партизанил с красными. Это был высокий мужчина, худой, жилистый, очень физически сильный. Судя по тому, как он владел пером стихотворца-фельетониста, он был не без образования, писал грамотно. Но ударения в иностранных именах и фамилиях он перевирал ужасно, что говорило о том, что даже средней школы он не окончил, интеллигентом не был.
Словом, о прошлом Северного я знаю очень мало. И вот почему: кто-то из общих приятелей мне шепнул, что новый знакомец мой в прошлом — каторжанин, освобожденный от многих лет наказания революцией. Но что касается своего прошлого, то Северный не был разговорчив, в откровенности не пускался.
Но он мне нравился. Очень добрый, отзывчивый, всегда готовый помочь, услужить, выручить из беды. Как боец в партизанских отрядах в прошлом и сотрудник коммунистического органа в настоящем Северный должен был быть партийцем или кандидатом в члены партии (об этом тоже я его не спрашивал), но ничего подчеркнуто коммунистического или даже просто советского ни в речах его, ни в поведении не было. Просто хороший мужик, рубаха-парень, такой же представитель богемы, как и я сам. Пришел Северный на помощь и мне, когда меня как бывшего офицера и сотрудника белых владивостокских газет никуда на службу не принимали. Надо было стать членом профсоюза, а для этого требовались рекомендации. Северный дал мне свое поручительство, и так началось наше знакомство.
Встречались мы не часто, но всегда дружески, причем обычно обращаясь ко мне с душевным: «Ах, милый поэт мой!» — Северный всегда тащил меня куда-нибудь «посидеть», т. е. выпить, закусить, поболтать. Я не отказывался. Материальные дела его были во много раз лучше моих, ибо, несмотря на его рекомендацию, меня все-таки в профсоюз не приняли, и существовал я только на случайные литературные заработки. Да и приятели у меня все были такие же, как и я, неприкаянные в советских условиях люди, та самая «компашка», с которой я позднее бежал в Маньчжурию.
И вот однажды, летом 1923 года, сидим мы с Северным на «Веранде», как назывался чудесный ресторан над самым морем, над голубой, уже вечереющей бухтой. Низкое солнце освещает ее справа, и паруса рыболовных судов, входящих в нее на отдых, нежно-розоваты, и розоваты вершины пологих, тихих волн. И дальше море, уже злое, и на границе его пурпура, уже у горизонта, чеканятся хребтастые очертания острова.
Столик наш у самых перил террасы и накрыт на двоих. В лица нам веет с моря йодистая, соленая свежесть, сменившая тяжелый зной городского дня. И сиди я с кем-нибудь другим, а не с Северным, было бы мне удивительно хорошо. Но к Северному у меня всегда почему-то держится в душе настороженность, и я сам не могу объяснить себе ее причину. Почему бы? Отчего? Ведь человек этот ко мне расположен, и, конечно, искренно. Но я, разговаривая с ним, словно как бы оглядывался на то, что сказал. Нет у меня к нему полной веры, чужой он мне, но с другой стороны — нужный человек для меня, висящего в советских условиях на волоске, на липочке… Как же его избегать?
И вот мы сидим, и официант подходит к нам с карточкой:
— Выбирайте, граждане!
На водочке и на закуске к ней сходимся единогласно.
— Дай ты нам, дорогой товарищ, — говорит Северный, ко всем обращающийся на «ты», — дай ты нам грибков, да огурчиков, да кеты отварной. И скумбрии еще дай маринованной — толковая рыба.
— А из горячего чего?
Северный думает, а я говорю:
— Мне, пожалуйста, телятины дайте.
И вдруг моего знакомца передергивает, будто я его этими словами как пилой по больному месту провел.
— Пожалуйста, милый мой поэт, — пылко говорит он мне, — не заказывай телятины: видеть я ее не могу! Чего хочешь бери, но только не ее. Очень прошу тебя!
Я, конечно, не стал возражать: мало ли каких блюд некоторые не переносят; я, например, вымя видеть не могу, от вкуса его меня с души воротит.
— Хорошо, — говорю, — Бог с ней, с телятиной. Дайте мне официант, селянку по-московски.
И стали мы выпивать и насыщаться, поглядывая на отличное море, любуясь им.
У Северного же, когда он становился навеселе, был такой жест: выпьет рюмку и ножкой ее постучит по голове. При этом он как-то так надувал щеки, что получался гулкий звук. И, постучав, Северный, дурачась, говаривал:
— Пустовато, еще малость влезет! — и наливал рюмку снова.
Всё это проделал он и сейчас, и потом, зорко взглянув мне в
глаза (бывал у него иногда этакий острый, въедчивый взгляд), сказал мне:
— А почему, милый мой поэт, ты меня никогда ни о чем не спросишь, никаких вопросов мне не задаешь? Я к тебе, прямо скажу, всей душой, а ты всё как будто побаиваешься меня. Словно с прирученным медведем обходишься: приручен-то, мол, приручен, а как бы не укусил.
Этими словами он, конечно, если говорить правду, попал в точку, и я несколько смутился и не совсем толковое ответил, насчет воспитания, кажется; с детства, мол, меня приучили не напрашиваться на откровенности.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Мемуары генерала барона де Марбо - Марселен де Марбо - Биографии и Мемуары / История
- Вместе с флотом - Арсений Головко - Биографии и Мемуары
- Черные камни - Анатолий Владимирович Жигулин - Биографии и Мемуары
- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары
- Подлинная судьба Николая II, или Кого убили в Ипатьевском доме? - Юрий Сенин - Биографии и Мемуары
- Призраки дома на Горького - Екатерина Робертовна Рождественская - Биографии и Мемуары / Публицистика / Русская классическая проза
- Литературные первопроходцы Дальнего Востока - Василий Олегович Авченко - Биографии и Мемуары
- Александра Федоровна. Последняя русская императрица - Павел Мурузи - Биографии и Мемуары
- Телевидение. Взгляд изнутри. 1957–1996 годы - Виталий Козловский - Биографии и Мемуары
- Жизнь и приключения русского Джеймса Бонда - Сергей Юрьевич Нечаев - Биографии и Мемуары