Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все в немом негодовании оглянулись друг на друга. И вдруг кому-то пришло на мысль:
— Но тайный советник Кузьма Прутков!! ужели он допустит до этого?!*
— Я именно сейчас от него!
— И говорили с ним?
— Да; и он мне сказал прямо: любезный друг! о том, чтобы устранить оба проекта, — не может быть и речи; но, вероятно, с божьею помощью, мне удастся провести проект об упразднении, а «уничтожение» прокатить!
— Но ведь и это уже будет значительный успех!
— Конечно. Но он прибавил к этому еще следующее: во всяком случае, мой друг, я тогда только могу ручаться за успех, если пресса наша будет вести себя с особенною сдержанностью. Слово «особенною» старик даже подчеркнул.
Известие это производит в группе общее впечатление.
— И я полагаю, — продолжает все тот же Нескладин, — что нам ничего более не остается, как последовать этому благоразумному совету!
Собеседники несколько минут мнутся, и в комнате слышится какое-то неясное жужжание. Как будто влетел комар и затянул свою неистово-назойливую проповедь о том, о сем, а больше ни о чем. Наконец один из собеседников, более решительный, выступает вперед и говорит:
— Я, с своей стороны, полагаю, что нам следует молчать, молчать и молчать!
— Молчать! — восклицают хором прочие.
— Не следует забывать, господа, — вставляет свое слово вдруг появившийся Менандр, — что в нас воплощается либеральное начало в России! Следовательно, нам прежде всего надо поберечь самих себя, а потом позаботиться и о том, чтоб у нашего бедного, едва встающего на ноги общества не отняли и того, что у него уже есть!
— Молчать! молчать! и молчать!
— Надобно, наконец, иметь настолько гражданского мужества, чтобы взглянуть действительности прямо в глаза, — продолжает Менандр, — надо понять, что ежели мы будем разбрасываться, как это, к сожалению, до сих пор было, то сам тайный советник Кузьма Прутков окажется вне возможности поддержать нас.
— И тогда у нас отнимут и то, что мы в настоящее время имеем.
— И будут совершенно правы, потому что люди легкомысленные, не умеющие терпеть, ничего другого и не заслуживают. А между тем это будет потеря очень большая, потому что если соединить в один фокус все то, что мы имеем, то окажется, что нам дано очень и очень многое! Вот о чем не следует забывать, господа!
— Очень и очень многое! — восклицают хором все пенкосниматели и, как бы после принятого важного решения, вдруг все рассыпаются по комнате. У всех светлые лица, все с беспечною доверчивостью глядят в глаза будущему; некоторые бьют себя по ляжкам и повторяют: очень и очень многое!
Я смотрел во все глаза и, конечно, старался стать на один уровень со всеми. И, может быть, это удалось бы мне (я очень хорошо помню, что и сам раз или два уж ударил себя по ляжке с восклицанием: очень и очень многое!), но меня пугал Неуважай-Корыто. Этот загадочный человек, очевидно, олицетворял собою принцип радикализма в пенкоснимательстве. Объездить Европу для того, чтобы доказать швабское происхождение Чурилки, — согласитесь, что в этом есть что-то непреклонное! И если бы, вместо Чурилки, этому человеку поместить в голову какую-нибудь подлинную мысль, то из него мог бы выйти своего рода… Робеспьер! Уж он не отступит! он не отстанет до тех пор, пока не высосет из Чурилки всю кровь до последней капли!
Тем не менее я сделал попытку сблизиться с этим человеком. Заметив, что Неуважай-Корыто и Болиголова отделились от публики в угол, я направил в их сторону шаги свои. Я застал их именно в ту минуту, когда они взаимно слагали друг другу славословия.
— Однако задали вы, Иван Николаич, задачу московским буквоедам!* — приветствовал Болиголова.
— Да и вы, Петр Сергеич, кажется, поусердствовали! — отвечал Неуважай-Корыто.
— Я думаю, что теперь, когда Чурилке нанесен такой решительный удар, немного останется от прежних трудов по части изучения российских древностей!
— Ну-с, я вам доложу, что и «Чижик»… ведь это своего рода coup de massue…[443] Ведь до сих пор никто и не подозревал, что Испания была покорена при звуках песни «Чижик, чижик! где ты был?»!
Я счел этот момент удобным, чтоб вступить в разговор.
— Итак, — сказал я, — и Чурилка и Чижик погребены?
Оба посмотрели на меня такими веселыми глазами, какими смотрят на ученика, совершенно неожиданно обнаружившего понятливость.
— Погребены — это так, — продолжал я, — но, признаюсь, меня смущает одно: каким же образом мы вдруг остаемся без Чурилки и без Чижика? Ведь это же, наконец, пустота, которую необходимо заместить?
Неуважай-Корыто насупил брови.
— Ну-с, на этот счет наша наука никаких утешений преподать вам не может, — сказал он сухо.
— Позвольте-с; я не смею не верить показаниям науки. Я ничего не имею сказать против швабского происхождения Чурилки; но за всем тем сердце мое совершенно явственно подсказывает мне: не может быть, чтоб у нас не было своего Чурилки!
Болиголова и Неуважай-Корыто удивленно переглянулись между собою. Моя дерзость, очевидно, начинала пугать их.
— И все-таки я не могу вас утешить, — сказал последний и, как бы желая дать мне почувствовать, что аудиенция кончилась, запел:
Парис преле-е-стный,Судья изве-е-стный!*
Но сейчас же вспомнил, что оффенбаховская музыка не к лицу такой серьезной птице, как дятел, и затянул из «Каменного Гостя»:
Ведь я не го!Сударственный преступник!*
Пропев это, он обдал меня надменно-ледяным взором и отошел.
Я очутился в самом неловком положении. Я только однажды в жизни был в подобном положении, и именно когда меня представляли одному сановнику*, который мог (буде заблагорассудил бы) подать мне руку, но которому я ни в каком случае не имел права протягивать свою руку. Но я не знал этого правила — и протянул. И вдруг я почувствовал, что рука моя так и остается на весу, в тщетном ожидании взаимного пожатия. Ах, как мне было тогда стыдно! За кого стыдно, за себя или за сановника, — не знаю, но, во всяком случае, чувство, которое я испытывал, было самого неприятного свойства.
Точно то же ощущал я теперь. Зачем я говорил с этим гордым, непреклонным пенкоснимателем? — думалось мне. За что он меня сразил? Что̀ обидного или неприличного нашел он в том, что я высказал сомнения моего сердца по поводу Чурилки? Неужели «наука» так неприступна в своей непогрешимости, что не может взглянуть снисходительно даже на тревоги простецов?
Увы! покуда я рассуждал таким образом, молва, что в среду пенкоснимателей затесался свистун*, который позволил себе неуважительно отнестись к «науке», уже успела облететь все сборище. Как все люди, дышащие зараженным воздухом замкнутого кружка, пенкосниматели с удивительною зоркостью угадывали человека, который почему-либо был им несочувствен. И, раз усмотревши такового, немедленно уставляли против него свои рога. Я должен был убедиться, что не только Болиголова и Неуважай-Корыто недоумевают, каким образом я очутился в их обществе, но что и прочие пенкосниматели перешептываются между собой и покачивают головами, взглядывая на меня. Тем не менее я решился исполнить свой долг до конца, и потому, желая сделать новую попытку к общению, подошел с этою целью к Нескладину.
— Если я не ошибаюсь, — сказал я, — вы изволили давеча выразить опасение, что у нас с часу на час могут отнять даже и то, что мы имеем?
— Выразился-с. А вы изволите сомневаться в этом?
— Нет, я не сомневаюсь. О! я далеко не сомневаюсь! Я готов написать не шесть, а шестьсот шесть столбцов передовых статей, в которых надеюсь главнейшим образом развивать мысль, что все на свете сем превратно, все на свете коловратно*…
— Ну-с, в чем же затруднение?
— Но я не понимаю одного: почему вы предпочитаете проект упразднения проекту уничтожения?
— Д-д-да-с! так вот в чем дело! А почему вы, смею вас спросить, утверждаете, что дважды два — четыре, а не пять?
На одно мгновение вопрос этот изумил меня; но Нескладин глядел на меня с такою ясною самоуверенностью, что мне даже на мысль не пришло, что эта самоуверенность есть не что иное, как продукт известного рода выработки, которая дозволяет человеку барахтаться и городить вздор даже тогда, когда он чувствует себя окончательно уличенным и припертым к стене. Выдержавшие подобного рода дрессировку люди никогда не отвечают прямо, и даже не увертываются от вопросов: они просто, в свою очередь, ошеломляют вас вопросами, не имеющими ничего общего с делом, о котором идет речь. Признаюсь, я в эту минуту испытывал именно подобное ошеломление.
- Том 13. Господа Головлевы. Убежище Монрепо - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- История одного города. Господа Головлевы. Сказки - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- Том 15. Книга 1. Современная идиллия - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- Пошехонская старина - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- Том 19. Письма 1875-1886 - Антон Чехов - Русская классическая проза
- Барин и слуга - Клавдия Лукашевич - Русская классическая проза
- Иногда - Александр Шаров - Русская классическая проза
- Пути-дороги гастрольные - Любовь Фёдоровна Ларкина - Прочие приключения / Русская классическая проза / Прочий юмор
- Товарищи - Максим Горький - Русская классическая проза
- Аэростаты. Первая кровь - Амели Нотомб - Русская классическая проза