Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Может, вернешься? – вдруг не сдержался Яков, спросил надорванно, никак не мог отрешиться от надежды.
– Может, и вернусь, – легко согласилась Таисья, только чтобы утешить сиротею. Бездумно согласилась, но ничего не увиделось впереди. А на сердце ни зла прежнего, ни скорби, ни отвращенья к мужу, но жалко было его, как дитя свое, выношенное под грудью, когда покидаешь вдруг, не зная обратного пути. Ведь любил все-таки, и, знать, крепко любил, коли страдал и плакал, как лесной голубь, и все-все простил. – Похожу и вернусь, ладно? – смиренно повторила Таисья, словно бы спросилась согласья на отлучку, но душою-то знала наверняка, что уже никогда не увидит благоверного.
Застыл Яков, как дрын проглотил, лицом почернел и вовсе сдался: нашла натура на натуру, и вроде бы слабенькая, как стебель плешивца, бабешка одолела, пересилила своенравного, жиловатого мужика. А и что говорить, есть в бабе та тайная отрава, та пагуба, то колдовское зелье, что вливается в тебя неслышно и вяжет по рукам-ногам: все силен вроде был, а тут вдруг пал, и нет в тебе воли. Уж такое это существо. Где уж Якову с его надорванным любовью сердцем покорить Таисью, вернуть в постылый дом? Долго смотрел мужик вослед жене, как подымалась она на взгорок, трудно проволакивая ноги в серой мучнистой пыли, и вот словно бы размыло ее в июньском мареве, призавесило туманцем, и уже не благоверная супружница отшатнулась на запольки, к синей гаежной стене, куда вступал мезенский тракт, а черная собачонка покорно трусила в поисках изгон-травы. Встряхнул Яков головою – никого на дороге, пропала Таисья, как и не было..
Казалось бы, это Евстолье Чикиной по ее нескладной, неурядливой судьбине самое время служить Господу в монастыре иль скитской келье, а младшей сестрице положено продлевать род человеческий, чтобы не скудел он на земле на матери, ибо писаная лицом была девка от рожденья. Немногие пока знали Таисью в обличье, прежде редко выезжала она в мир, и разве кто из родственников, ежели случаем попадет в дороге, так выспрашивал, дескать, далеко ли, свет батьковна, срядилась в страдное время, да не стряслось ли в семье греха какого, да здоров ли сам-то, имея в виду большака, Петру Афанасьича. А Таисья и ответствует, потупив голову:
– В скиты вот иду, в кельи, за вас Бога молить иду.
Серьезно скажет, печальным, задумчивым голосом, а после подымет кроткие, сквозь глядящие глаза, от коих не скрыться; и если бы кто любопытный и захотел бы поначалу рассмеяться от неожиданного признанья, то, глядя в мирное, восковое от долгих постов лицо, тут же и погасит ненужную усмешку.
Ну а если прижмет Таисью голодом, когда корочку постную иль сухарик пососать самое время, вот и пристанет она ко крайней избе, коли случится в ту пору деревенька иль выселок какой.
Дошла Таисья до Мезени, странницей-черницей притулилась под косящатое сестрино окно и уже по привычке, гнусавя, затянула песню нищей братии. Евстолья дома привелась, окно-то готовно отпахнула, в руке колобаха житняя на коровьем масле да полпирога рыбного трескового. Вывесилась в окно, проем забила туловом, сама себя шире баба, лицо зоревое, надутое, в зеленоватых припухших глазенках умильная сытость: развезло Евстолью на добрых харчах. Нынь сама себе голова, вольная хозяйка, ни попрека, ни упрека: хочу – встану, хочу – лягу. А когда Калина погинул, думала попервости, до смерти уревется, не отойдет от дурной слезы, уже голову до темени зашибало: ведь молонья грозовая в самое сердце угодила, и как было тут не завянуть сиротине, да с малым дитешонком на руках.
Милостыньку-то сует Евстолья, видит из проема синий пестрядинный сарафан-костыч на узких девчоночьих плечах, на ногах башмачонки дорожные, заскорбелые, на голове черный плат шалашиком; но как ни туго затянуты, запеленуты волосы, но две белые кудерки выбиваются на виски. Что-то знакомое почудилось Евстолье, и уже со смутным сердцем спросила:
– Чья ты будешь, голубеюшка?
С интересом спросила: поди, с дальних земель бредет черница, много чего повидала. Не из семженских ли келий ходила по свету в арапские Палестины.
Но подняла странница голову – и охнула Евстолья:
– Да не ты ли, сестреница? Поди скорей в избу-то да сказывай, горемышная, куда намерилась в монашенском обличье? Не с дому ли ушла?
Не ответила Таисья, лишь кивнула головою: чего объясняться, по одеянию все видно...
За столом-то у самовара чего только нет, но Таисъя лишь отщипнула от рыбника постный окраек, пожевала задумчиво, как беззубая и глухая, и сказала вдруг:
– Ты вот Богу служишь, просвирня, а толстая, как порося. Грешишь, видать, много?
– А кто без греха-то? Без греха рожи не износишь, – растерянно хихикнула Евстолья, не зная, как себя повести. «Вот те и раз, – подумала она. – В кои веки свиделись, а сразу просвирней обозвала. С полюбовником-то бегала, дак не набегалась, и с мужем постылым не нажилась». Тайно выбранила гостью, но угодливой улыбки с лица не согнала. Хотя осердиться бы надо, вон как на сестреницу родную накинулась; но коли озлишься, то всегда при своих интересах и останешься. Да и опасно, ой как опасно сердиться. Как бы сквозь незримым пламенем прожигает Евстолью, и сразу тоска под сердцем. – Ты меня понапрасну не кори. Онамедни хоть в гроб ложись, а ныне встала да оклемалась – и опять как ягода. С сердцем-то прижмет – и катаюсь, оттого и лицом-то будто брусеница... А ты-то не к семжанам ли в кельи?
И снова Таисья молча кивнула, не сводя взгляда с порога, словно поджидала кого. Тут сын Евстохин прискочил с улицы, рыжеватенький, мордочка козья, клинышком, глазенки перламутровые, удивленные, вопрошающие. Впился в Таисью, мгновенным взором оценил пришлую и долго не сымал с гостьи взгляда, и Таисье под этим проникающим досмотром сразу захотелось исповедаться.
– Глебушка, это твоя тёта. Она в кельи намерилась, – сказала Евстолья. – Позвало, что ли? – спросила грустно, отчего-то пугаясь сестры.
– Аха... Позвало... Ты ведь помнишь, как прихватило меня? – тихо заговорила Таисья, не сводя взгляда с племяша. – Я в горячке-то было и память потеряла, нечто иное. И вот однажды лежу на кровати, а все видения. А пред тем, как повиделось, навещал татушка, читал житие преподобной Феодоры-мученицы, а я слушала, помнится, и думала: вот бы и мне увидеть, что на небе-то делается, – ой хорошо было бы. Я бы про все людям рассказала. Ведь кто ни бывает, а не слыхала я, чтобы кто назад-то ворачивался...
– Вот и я про то же...
– Ну да. Как-то под Паску в одну ночь, вижу, дверь в нашу избу отворилась, и вошла госпожа в белом платье, в чепчике с цветами и идет, идет прямо к моей кровати.
– Помстилось иль заправду?..
– Вот как тебя сейчас вижу. Сиянье такое, сиянье, как солнцем озарило все, вспыхнуло, аж глаза защемило, таково ярко стало. Я испугалась, а она и говорит: не бойся, дескать, я за тобой пришла. Я, говорит, мученица Феодора, пойдем со мной на небо, ты молила об этом. А правду коли сказать, я много молила, чтобы Бог-то взял на небо да и показал все... Тут вдруг потолок нашей избы разверзся, и мы полетели сквозь него на небо; большие белые крылья вдруг замахали у нас за плечами. Я оглянулась, а у нас на спине-то крылье...
– И неуж? Охте мне... Птичьи, перьевые, иль с полотна сурового?
– А кто знает, я и не приглядывалась. Вижу только, что крылье. С день-то мы летели времени, я смотрю, на земле люди уже махонькие такие, точно божьи коровки. Все ползут и ползут куда-то, словно нетерпеж бьет. Я спросила мученицу: много ли, дескать, верст мы пролетели? Верст, говорит, тысячу, раба Божия. Но чувствую я, однако, что мне все жарче становится, и солнышко делается к нам все ближе и ближе. Скинь, сказала мне мученица, твою земную одежду и оболокись в небесную! И, снявши с себя верхнее платье, она одела меня им, а сама осталась в другом платье, еще белее этого. Брось, говорит, земную одежду, да только посмотри, нет ли в карманах чего тяжелого, чтобы не убить кого на земли.
Я осмотрела карманы своего сарафана, а когда не нашла в них ничего тяжелого, то и бросила его на землю. Смотрю, он закружился, точно птица: вот иногда падает она, когда обожжет крылышки у солнца, залетевши высоко... Подойди ко мне, Глебушко, – вдруг отвлеклась Таисья, позвала племяша, а когда тот послушно приблизился, то зажала его тельце меж коленами и положила ладонь на рыжую маковку, будто и его посвящала в долгий путь. – Когда мы пролетели другой день, то я спросила мученицу: а теперь, мол, много ли верст мы поднялись от земли? Теперь уж, говорит, две тысячи верст.
Я посмотрела опять на землю, а там уж одне трубы на домах виднеются, а люди точно комары ползают-ползают по земле-то. На третий день мы подлетели совсем к солнышку. Смотрю я, а оно привешено, как сито к потолку, и не шелохнет, так это утверждено крепко. Палит, вижу, это солнышко, как пламя в печи, а мне совсем не жарко, и ветерок небесный так и порхает круг меня да продувает... А много ли теперь верст мы отлетели от земли, спросила я в третий раз мученицу. Теперь уж, говорит, мы поднялись на три тысячи верст и сейчас будем на небе. Пролетели мы тут вдруг синюю стену скрозь, земля с солнцем вовсе пропали, и мы очутились на небе.
- Раскол. Роман в 3-х книгах: Книга I. Венчание на царство - Владимир Личутин - Историческая проза
- Раскол. Книга II. Крестный путь - Владимир Личутин - Историческая проза
- Обманутые скитальцы. Книга странствий и приключений - Сергей Марков - Историческая проза
- Палач, сын палача - Юлия Андреева - Историческая проза
- Чудак - Георгий Гулиа - Историческая проза
- Царь Ирод. Историческая драма "Плебеи и патриции", часть I. - Валерий Суси - Историческая проза
- Привычка к войне - Андрей Язовских - Историческая проза
- Мадьярские отравительницы. История деревни женщин-убийц - Патти Маккракен - Биографии и Мемуары / Историческая проза / Русская классическая проза
- Обмененные головы - Леонид Гиршович - Историческая проза
- Осколок - Сергей Кочнев - Историческая проза