Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Перевод – дело трудное и неблагодарное. Может быть, на язык кафров и легче переводить, потому что и языка-то, вероятно, никакого нет, первобытный лепет, без сложившихся форм речи, без синтаксиса и грамматики. Но наш язык не лепет. Даже на церковнославянский легче было переводить с греческого – меньше считались со строем языка, прямей всаживали греческое. У русского же языка уже установившийся склад, хотя и гибкий (гораздо гибче французского), все же склад. И переводчик должен с этим считаться. Всегдашняя трудность перевода: сохранить точность, но чтобы вышло по-русски, а не подстрочник. Все это работа кропотливая, требующая упорства, терпения, и времени, времени… – в итоге чаще всего вызывающая упреки и критику. Чего легче: выхватить отдельную фразу – «нет, я бы вот так сделал, по-другому»! И действительно, очень часто возможны разные варианты, какой выбирать? Давно Бианки, знаток и комментатор Данте, сказал о труде переводчика: «Molta e fatica, poca gIoria»[68]. И это совершенно верно.
В данном переводе Евангелия главное бремя нес, разумеется, епископ Кассиан, переводчик, знаток греческого языка, знаток Нового Завета и богослов. Остальные были помощниками и советниками, кто по греческому языку, кто только по русскому.
Вспоминаю наши «бдения» в Сергиевом Подворье как нечто «давно прошедшее», plusquamperfectum и хорошее. Бдения над Святой Книгой. Пять лет сидели, каждую пятницу, по 4–5 часов, без конца перечитывали текст, сверяли, спорили, иногда волновались и чуть ли не сердились. Но надо правду сказать: над всем этим веяла благоговейная любовь к делу и великое поклонение неземной Книге. Галилейские рыбаки проходили перед нами, разные сети, уловы, чудеса, нищие и страждущие, одержимые исцелялись, бесы в свиньях летели в воду, голодные насыщались пятью хлебами и блудный сын возвращался. Свет Фаворский сиял над горою Преображения, жены-мироносицы следовали за Учителем, и Он Сам всегда присутствовал. Высший Свет, всемогущий Агнец, идущий добровольно на заклание голгофское. «Вы от мира сего. Я не от сего мира».
В окнах сергиевской комнаты ветер колыхал деревья зеленой горки, листья каштанов падали на осеннюю землю, а сверху приплывали томы словарей и справочников: епископ Кассиан читал нам разные толкования такого какого-нибудь греческого глагола, какого и слышать никогда не приходилось. Время текло. Смиренно подавался чай.
Четверть часа отдыха и опять аористы, перфекты, страдательные залоги (не тем будь помянуты для русского языка…), запятые, точки.
Был случай, что полчаса спорили из-за запятых в одном месте от Матфея. Приходилось и так: решили один оборот речи, через два года перерешили по-другому, а еще через год вернулись к прежнему. Что это значит? Откуда упорство? Из неравнодушия и любви. Если мне все равно, то спорить не о чем, пусть будет как попало, но если сеть сознание, что можно и нужно что-то сделать как следует, тогда и является горячность. Назовем это рвением. У всякого настоящего писателя есть желание добиться наилучшего в своем труде. Но ведь здесь не просто роман, новелла, философская книга. Это Священное Писание. Приступали каждый раз с молитвой, кончали молитвой.
И вот пятилетний труд отлился в 234 небольших страницы – Четвероевангелие. Не мне судить об окончательном качестве перевода. /Для этого надо быть посторонним человеком, затем богословом, знатоком греческого языка.
Все-таки для меня есть нечто волнующее в появлении этой Книги. Она особенная, ни на что не похожая. В церкви читают ее по-церковнославянски, для торжественности большей, хотя она как раз не громоподобна и торжественность ее – внутренняя, тихая. Смею даже думать, что простота русского языка более ей подходит, чем звон церковнославянский, хотя в музыкальном отношении по-церковнославянски выше.
Во всяком случае – Вечная Книга. Читали ее и читают, и будут читать, и простые люди, и книжные, и здоровые, и больные, и обездоленные, страждущие, в тюрьмах и ссылках находящиеся. Читала у Достоевского «блудница преступнику», читают какие-нибудь мальгаши и негры, японцы, индусы. В 1819 году старческим голосом читал на Валааме императору Александру игумен Иннокентий. («По окончании же литургии, на напутственном молебне преп. Сергию и Герману, когда вынесли Евангелие, государь стал на колени. Иннокентий положил ему на голову руку и, держа сверху Евангелие, читал те самые слова, за которыми и плыл сюда в бурную ночь Александр Благословенный, он же грешная и мятущаяся христианская душа, ищущая успокоения. – „Научитеся от Мене, яко кроток есмь и смирен сердцем, и обрящете покой душам вашим“»).
* * *Отказываясь от оценки научной, не отказываюсь от чувства непререкаемого: новый перевод – дело положительное. Наверно есть в нем мелкие промахи, кое с чем я сам не согласен, все-таки хорошо, что он вышел, в нем есть нечто освежительное и в европейском духе, не захолустное. Делалось в современном вооружении научном, с любовью и тщанием, в глубокой серьезности. Читая теперь вслух главу за главою, больному человеку, вспоминая иногда мелочи трудов, сражений, перемен, перестановок, вижу цельное здание, убеждаюсь неизменно, что молились недаром и трудились не напрасно.
13 июня 1959
Дни (Епископ Кассиан)*
Фотография времен рождения Сергиева Подворья: пред храмом сидит митрополит Евлогий, на коленях у него мальчик (Осоргин), кругом толпа нас грешных, более или менее близких Подворью. Молодой еще Вышеславцев, худенький, черноволосый С. Безобразов, священники и разные другие. Всему этому сорок лет. Большинство уже ушло, начиная с самого митрополита, основоположника этого удивительного дела.
Время давнее, и многое изменилось. Худенький Безобразов принял монашество. Несколько суровых лет провел на Афоне. В Париж вернулся, здесь трудился, в этом же Подворье (Богословском Институте), тут уже назывался Кассианом. В 47-м году другой митрополит, Владимир, возвел его в сан епископа – помню, в необычайно жаркий летний день, в той самой церкви Сергиева Подворья, пред которой некогда стоял он в нашей толпе. Ученейший епископ, но и закаленный Афоном, суровостью его зим, знаток Евангелия и Нового Завета вообще, «но-возаветник» – среди ученых европейских имя.
Зимой читал лекции, писал, общался с иностранными богословами – католиками и протестантами, а летом уезжал, обычно в Испанию. Жил на побережье Тирренском, близ Валенсии, в скромной рыбацкой деревушке. Дети его очень любили. Из Парижа привозил он испанской этой голытьбе игрушечки, сласти, «obispo ruso»[69] звали его взрослые, рыбаки и рыбачки. И тоже весьма почитали: за простоту и доброту. Думаю, нечто евангельское было и в самой жизни obispo этого на нищем побережье.
В пятидесятых годах возглавлял он новый перевод Евангелия. Тут и пришлось ближе с ним встречаться. Каждую пятницу мы собирались, несколько человек «Комиссии по переводу», в скромной комнате дома близ храма, где над нами жили – архимандрит Киприан, А. В. Карташев, а еще выше, чуть не в чуланчике под крышей, как в афонской келийке, и сам ректор Института Богословского епископ Кассиан.
Он спускался к нам с высот своих с грудою словарей и ученых немцев под мышкой, мы рассаживались вокруг стола и начиналось действо: чтение строка за строкой перевода (с греческого; его делал сам владыка), а мы, подсобные, вносили изменения, поправки, варианты. В окно глядела зелень православной горки, сверху спускались и еще фолианты, а за столом шли мирные, но иногда и упорные споры – было из-за чего спорить: Евангелие! Каждому хотелось, чтобы вышло получше. В пять часов смиренный служащий вносил на подносе чай – маленький отдых, а потом опять тексты, сличения, противоборства.
Главным трудником и энтузиастом предприятия был владыка – трогательный в чистоте и наивности своей, с детски-голубыми глазами, отрешенный от жизни и здравого смысла ее, но во многом упорный. (Странным образом, тяготел и к деятельности административной, но в этом, насколько знаю, не преуспевал.) Основное для него, конечно, наука. Среди книг, словарей, греческих глаголов он у себя дома. В храме тоже хорошо служил, и говорил хорошо с амвона – кратко, сжато, всегда своеобразно. Преодолевал даже небольшой недостаток (физический) речи: говоря в церкви на одну ноту, не заикался вовсе.
«Труды» же наши над переводом протекали вполне мирно, о них остались благодарные воспоминания – хотя спорили немало. Об одном таком споре вспоминаю теперь с улыбкой. Касался он запятых в стихе восьмом десятой главы от Матфея. Владыка отстаивал свои запятые, я свои. Через полчаса боя владыка сказал, слегка устало:
– Борис Константинович, отложим решение до следующего заседания.
Так и сделали. Решение о запятых вышло компромиссное, каждый немного уступил.
- Река времен. От Афона до Оптиной Пустыни - Борис Зайцев - Русская классическая проза
- Кусочек жизни. Рассказы, мемуары - Надежда Александровна Лохвицкая - Биографии и Мемуары / Русская классическая проза
- Точка невозврата - Николай Валентинович Куценко - Русская классическая проза
- Твои мои раны - Оксана Ююкина - Русская классическая проза
- Шаблоны доброты - Александр Анатольевич Зайцев - Русская классическая проза / Социально-психологическая
- Обращение к потомкам - Любовь Фёдоровна Ларкина - Периодические издания / Русская классическая проза
- Братья-писатели - Борис Зайцев - Русская классическая проза
- Дорогая Лав, я тебя ненавижу - Элия Гринвуд - Русская классическая проза
- Немного пожить - Говард Джейкобсон - Русская классическая проза
- Болевой порог. Вторая чеченская война - Олег Палежин - Периодические издания / Русская классическая проза