Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- И упрямый же народ эти вoлики! - сказал человек, не упав, а рухнув в сани, как дерево. Да он и был наполовину деревом...
"Не волики, а гнусные скоты, которые мучают тебя, сукин ты сын! Схвати свою деревяшку здоровой рукой и лупи их по мордам, бей их под живот, туда, где у них опалено серым. А потом бей меня, бей всех, кто тебе попадется под руку. Хоть на это пригодятся твои деревяшки!.."
Разумеется, я ничего этого не сказал, я как-то оцепенел вдруг.
- Знаете, товарищ командир,- заговорил вдруг ездовой,- неспособный я человек. С полгода, поди, прошло, как из госпиталя выписался, и все никак к деревяшкам не приобыкну. Чудно, ей-Богу! Наполовину из живого тела, а наполовину из дерева. Даже к жене вот ехать совестно, мы-то не здешние, с-под Вышнего Волочка, чего ей с чуркой спать - срамотно! - И, совсем развеселившись от разговора с хорошим человеком - похоже, возница считал меня хорошим человеком,- он с отчаянным жестом, словно решаясь на великую нескромность, даже не сказал, а радостно и любовно всхлипнул: - Эх, товарищ командир, свернем еще по одной!..
Этот смиренник совсем доконал меня. Я вылез из саней еще более деревянным, чем он сам...
В госпитале я нехорошо растерялся. Я представлял себе строгую, чинную больничную тишину, куда я внесу решительный диссонанс. Но здесь все были сами какие-то сумасшедшие. Здесь было людно, шумно и бестолково, как на рынке. Раненые мотались по лестницам и коридорам среди намазанных девок в белых халатах. Я присел около "титана", чтобы немного освоиться с обстановкой.
Раненые то и дело снимали с гвоздя огромный тяжелый ключ, словно бы от монастырских дверей, и ковыляли в уборную. На лестнице к раненым присоединялась сестра. Ключ визжал в замке, и высокая готическая дверь скрывала парочку. Казалось, весь госпиталь страдает недержанием мочи: ключ ни минуты не висел спокойно на гвозде. Ну и сестры в этом госпитале! Стоило посмотреть, что можно сделать из простого полотняного халата и пары кирзовых сапог для придания себе соблазнительного вида.
Я охотно верю, что это не мешало сестрам дежурить по трое суток кряду, не спать ночей, до полного изнеможения возиться с градусниками и уточками. От усталости глаза у них были красные, как у кроликов. Ничуть не мешало, напротив: не будь уборной с ее кратким счастьем, немногие смогли бы выдержать такую жизнь...
Решив, что мне не освоиться в этом монастыре, не свершив его сокровенного обряда, я снял со стены ключ, тяжело наполнивший ладонь. На лестнице я уловил робкую мольбу чьих-то голубых и печальных глаз, но у меня не хватило смелости ответить на их молчаливый призыв. Я исполнил обряд, вытравив из него содержание веры, и потoму остался столь же чужд этому миру, как и прежде. Меня хватило лишь на то, чтобы узнать дни приема главного психиатра фронта.
Я медленно брел по дороге, слабо освещенной луной. Во мне что-то шевелилось, складывалось, распадалось и соединялось вновь. Мозг оставался безучастен к этой смутной, тревожной и властнрй работе подсознания. Вдруг я с острой болью шарахнулся от какого-то черного предмета. Это был куст можжевельника. Не то чтобы я укололся о его иглы, он рос обочь дороги. Нет, это был первый предмет, который я обнаружил, выйдя из странного своего состояния, и он причинил мне боль. Это была боль от ненужности. Зачем мне этот куст, эта дорога, зачем мне все, что наполняет этот чуждый, враждебный мир?
Смутная работа подсознания завершилась сломом, смысл которого я осознал лишь на другой день.
Я достиг своей цели. Теперь все причиняло мне непереносимую, удушающую боль. Я готов был кричать при виде серебряной, в голубом ореоле, луны; я в ужасе шарахался от телеграфного столба; звук человеческого голоса вызывал гримасу страдания на моем лице. И все это было непроизвольно, без всякого участия воли. Я достиг последнего края отчужденности от мира, я даже перестал обращать внимание на вшей. Я думаю, что подобное состояние охватывает души великих практиков накануне их главного свершения: уже знаешь, что не можешь не сделать того, что начертал себе. Только сейчас понял я, до чего несобранны, легкомысленны и слабы окружающие меня люди. Моя душа испытывала давление в сто тысяч атмосфер - что же могли противопоставить они человеку, сжавшему в себе такую силу боли? Эти люди, для которых ночь - это просто тьма, а не кромешный бред; луна - это луна, а не нежный и тоскующий лик матери, склонившейся над больным сыном; печь - это просто тепло, а не тоска по утраченному теплу семьи. Люди не спотыкающиеся о тени, как о железные брусья, а спокойно ступающие по ним; для которых сон и явь четко разделены, а не перемешаны болью до той степени, что уж не знаешь, что приснилось тебе, а что свершилось наяву. Рассеянные, нищие люди, наделенные ничтожным дневным сознанием!..
Больной, несчастный, сильный, уверенный в себе, шел я на другой день в госпиталь. Я верил, что это последний мой шаг в сторону от прямого пути к дому, к семье...
ЖЕНА БРИГВРАЧА
- Садитесь,- сказал главный психиатр-невропатолог фронта, полковник медицинской службы, крупный, глыбистый человек с дореволюционным земским лицом.- Ну-с, на что вы жалуетесь? - спросил он с уютной, тепло-иронической интонацией.
Я посмотрел в добрые, голубые, чуть насмешливые глаза, на седоватые усы щеточкой, на большие, склерозированные, располагающие к доверию щеки, но подсказки не получил.
- Я ни на что не жалуюсь.
Улыбка исчезла на миг краткой оторопи и снова затеплилась на умном и слишком понимающем лице врача. Он пошевелил какие-то бумаги на столе, одну из них поднес к глазам и сразу отбросил.
- Так что же мы будем делать?
- Не знаю. Меня послали...
Улыбка сползла с его губ, на этот раз окончательно.
- Разденьтесь до пояса и снимите сапоги,- сказал он, хватаясь за докторский молоточек - бессильное оружие ученых слепцов, претендующих на знание тайного тайн человека.
Последовал ряд ритуальных действий: удары под коленку, кресты - пальцем - на груди, полоски бумаги на вытянутых вперед руках и прочая бессильная чепуха. И глубокомысленное:
- Мы должны вас комиссовать.
- Что это значит?
- Решить - годитесь ли вы к продолжению службы в армии.
- С какой стати? Я здоров.
- Это и решит комиссия.
Признаться, я ждал от него большего. Для такого примитивного решения не нужна была столь прекрасная старинная внешность. Или я так заигрался в свои придурочные игры, что потерял над собой контроль и ввел в заблуждение даже этого старого, опытного врача?
- Но я-то себя знаю. Со мной все в порядке.
- Почему вас послали сюда?
Он запутывал меня, я не знал, что ему ответить, как себя вести. Вот не ждал, что он так круто возьмет быка за рога. Мне казалось, он должен постараться понять сидящего перед ним человека. Он сбил меня с толку. Я не хочу и не могу быть запечным сверчком в Мельхиоровом царстве, не хочу быть изгоем, третьим лишним, от которого надо любым способом избавиться, но лучше вернуться туда, чем идти на комиссию. А чего мне, собственно, бояться, я-то за себя спокоен! Но я боялся и ничего не мог поделать с собой. Я вдруг почувствовал, что мое притворство, как бы сказать, не совсем зависит от меня. Похоже, меня доконали. Но как сказать ему, что мне нужна лишь маленькая передышка, а не демобилизация? Я рассчитывал на человеческое общение, а столкнулся с канцелярией. Он ждал ответа.
- А вы их спросите,- сказал я грубо. Плевать я хотел на его четыре шпалы. Если ты врач, то и будь врачом, а не занимайся допросом.
- Почему вы не хотите быть искренним? - сказал он совсем не начальственным и даже не докторским голосом, а каким-то огорченно человеческим.
Я промолчал.
- У вас был инцидент на передовой,- это было утверждение, а не вопрос.
Господи, какой я дурак! Ведь ему все известно из письма Мельхиора. Кем же он меня все-таки считает? Психом? Но он врач и понимает, что я нормален. Симулянтом, как моя поездная подруга? Но чего я добиваюсь, если не хочу комиссоваться? Не могу же я ему сказать, что хочу в Москву, домой, к маме. Это было бы той единственной правдой, какой он от меня не услышит. Почему простые и естественные мотивы человеческого поведения должны быть скрыты, а взамен их выдвинуты искусственные, опирающиеся на какие-то якобы обязательные для всех нормы? А я хочу к маме. Да, взрослый человек, писатель, муж, уже оставленный женой, автор книги, офицер, участвовавший в бою и выходивший из окружения, и вовсе не слабак, не сопля на заборе, я хочу к маме. Но вместо всего этого я сказал:
- У меня не сложились отношения в отделе. Это долгая история. От меня не прочь избавиться. Вот почему я у вас.
- Это не ответ на мой вопрос.
Он вышел из-за стола, взял мою голову в большие теплые ладони, пошевелил ее и вдруг сжал. Был острый укол боли, я сумел не вскрикнуть, но вздрогнул.
- Осколок, пуля? - спросил он.
Конечно, в самое непродолжительное время он все из меня вытянул, даже то, что я нарочно придуряюсь, чтобы меня не приняли за симулянта. Об этом лучше было бы умолчать.
- Катерину пропили - Павел Заякин-Уральский - Русская классическая проза
- Трясина - Павел Заякин-Уральский - Русская классическая проза
- Несколько дней в роли редактора провинциальной газеты - Максим Горький - Русская классическая проза
- Русский вопрос - Константин Симонов - Русская классическая проза
- Долгое прощание с близким незнакомцем - Алексей Николаевич Уманский - Путешествия и география / Советская классическая проза / Русская классическая проза
- Бабье царство - Нагибин Юрий Маркович - Русская классическая проза
- Обсуждение книги А М Некрича 1941, 22 ИЮНЯ в Институте Марксизма-Ленинизма при ЦК КПСС - Александр Некрич - Русская классическая проза
- Родительская кровь - Дмитрий Мамин-Сибиряк - Русская классическая проза
- Ротный командир Кольдевин - Петр Краснов - Русская классическая проза
- И в горе, и в радости - Мег Мэйсон - Биографии и Мемуары / Русская классическая проза