Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Затем были втащены с улицы два сундука и корзины с привезенным Хлопушей добром: три больших зеркала, столовые английские часы и клавесин. Пугачев с удовольствием разглядывал содержимое сундуков, прищелкивал языком, оглаживал руками богатые серебряные кубки, вазы, кувшины, ендовы, еще недавно принадлежавшие Демидову.
Серебряный орленый кубок с вензелем Петра I Пугачев тут же подарил Хлопуше; высокие, под потолок, часы велел отнести в хату атамана Овчинникова — вернется из похода, рад будет; большое зеркало — Ивану Творогову — пускай красавица Стеша любуется в него; другое зеркало, поменьше, — полковнику Падурову — да пусть скажут там, чтоб в это зеркало смотрелся не сам полковник, а его татарочка; а вот эту вот мраморную голубь-красотку с отбитым носом — есаулу Шванвичу, да ему же и вот этот бисерный колпак с кисточкой, и меховые рукавицы. Словом, Емельян Иваныч всех оделил дарами. Не обидел и свою особу, отложив кой-какие приятные вещишки.
— А тут чего? — коснулся он ногой большой, как стол, плетеной корзины.
— А здеся-ка сряда всякая, барахлишко, тряпье бабское, — ответил Хлопуша, развязывая веревки на корзине и отпирая замок. — Есть и прянички.
— Медные? — подмигнул Пугачев.
— Пошто медные!.. Самые съедобные! И вареньице тут есть, банок с пять больших, ежели казаки не сожрали в пути.
Хлопуша, присев возле скрипучей корзины, открыл ее и вдруг, всех поразив, внезапно завизжал дурным, оглушительным голосом и повалился на бок.
— Мышь, мышь!..
Кошка Мурка мигом спрыгнула с плеча Пугачева и, урча, ухватила мышонка. Горенка грохнула дружным хохотом. Даже на лице Шигаева, строгом, бледном и постном, как лицо монаха в схиме, выдавилась улыбка. А Пугачев схватился за бока и от неуемного хохота закашлялся.
— Уф, дьявол! Пуще смерти мышат боюсь, пятнай их душу! — сразу облившись потом, задышливо пыхтел Хлопуша. — В тюрьме, в камере, я одноважды мыша увидел, едва решетку не оторвал с окна…
— Бывает, бывает… — откликнулся Пугачев. — У меня в свите генерал-адъютант один был, старик, так тот черных тараканов боялся дюже. А на войне первеющий храбрец!
Он запер сундуки и корзину, ключи сунул в карман, велел скликать казака Фофана, хранителя имущества, и, когда тот явился, приказал ему:
— Перетащи-ка с Ермилкой все это к себе вниз. Завтра, в присутствии моей особы, составишь список всему добру.
Затем он указал на искусно сделанную из ясеневого с резьбой дерева неведомого назначения вещь.
— А это что за оказия такая? Стол не стол, кресел не кресел?
— Музыка, — буркнул в бороду Хлопуша и поднял крышку. — Вот ежели по энтим клапанам вдарить, музыку можно вырабатывать.
— Ну, это мы видывали! — сказал Пугачев, придвинул стул, сел за инструмент и с силой ударил по клавишам обеими пятернями. Струны испустили душераздирающий, разнотонный звук. Пугачев простодушно засмеялся. — Я ведь во дворце игрывал на этой штуковине-то. Почасту игрывал, да вот забыл… Бывало, тетушка Елизавета сама меня учивала и за уши не раз трепала, как где собьюсь… — И он, закусив нижнюю губу, опять забрякал по клавишам, но помягче.
— Ты ногой-то, ногой-то, батюшка, орудуй, притопывай помалу, по приступке-то, — неожиданно проговорил Хлопуша, указывая корявым пальцем на нижнюю педаль. — Учи, учи!.. Не смыслю я с твое-то! — огрызнулся Пугачев и притопнул по педали. — Сия музыка зовется… Тьфу ты, черт!.. Трасмордас, что ли? Забыл.
— Уж вот нет, батюшка, ваше благородие! — опять ввязался Хлопуша. — Она называется — клавесин. А играть на ней надобно вот как… Пусти-ка, батюшка! Ты, я вижу, ни хрена не смыслишь.
Пугачев хотел оттолкнуть его, однако уступил место. Хлопуша засучил рукава, откашлялся, отплюнулся, скривил рот и заиграл.
Шигаев, Давилин и подошедший Максим Горшков придвинулись к Хлопуше и, разинув рты, глядели на него с приятным удивлением. Взяв несколько складных аккордов, Хлопуша подышал в пригоршни, пошевелил кривыми пальцами, стараясь размять их, затем стал двигать бровями и вышептывать, как бы что-то вспоминая. Вот он отбросил назад волосы, вытер вспотевший лоб, покосился на мрачного Пугачева и вдруг, ударив по клавишам, гнусаво, но складно запел заунывную священную стихиру: «Достоин еси во вся временами нет быти гласы преподобных…»
— Ах ты, сволочь! — не то в восторг и похвалу, не то в порицание выкрикнул Пугачев. — Откудов знаешь?
— А как же мне, батюшка, не знать? — захлопнув крышку клавесина, ответил сияющий Хлопуша, и большие белесые глаза его стали бегать от лица к лицу. — Ведь я из вотчины тверского архиерея Митрофана.
— Уж не попом ли был там. Ась?
— Пошто попом?.. Я родом крестьянин, из сельца Машковичи, Тверского уезда. А к архиерею по первости в истопники был взят, а тут в певчие попал, голосишка у меня, у мальчонки, подходящий был. Ну, как спевки у нас почасту случались, я и понаторел на клавесине-то брякать. Я мальчишка озорной был, нечистики-то и попутали меня пакость сотворить. Как-то в Троицын день заприметил я пьяного дьякона в канаве, взял да всю гриву под корешок и обкорнал ему ножницами, а бородищу начисто отхватил. Так дьякон-то от того позору чуть умом не тронулся, а меня — пятнай их черти! — выпороли и прогнали. Владыка-т Митрофан своеручно посохом меня отвозил. Да так мне, подлецу, и надо!..
Все засмеялись. Хлопуша сказал:
— Да ужо я тебе, батюшка, когда на свободе, всю жизню обскажу. Только знай слушай!
4
Сидели за накрытым столом, выпили по доброй чаре крепкого пенника[2]. В глубокое деревянное блюдо, в котором Ненила обычно толкла чеснок и лук, опрокинули банку демидовского малинового варенья. Ели его большими ложками, как кашу, хвалили, запивали квасом с кислинкой. За квасом появилась распластанная соленая рыба, за рыбой опять квас, за квасом тертая редька с конопляным маслом и баранина.
Хлопуша чавкал снедь со всем усердием, громко рыгал «в знак благодарности хозяину», утирал бороду широкой ладонью и неспешно вел свою чистосердечную исповедь.
— А звать меня, люди добрые, Афанасием Тимофеевичем, по роду — Соколов, я уж сказывал. А годов мне сорок пять. Опосля архиерейской службы вторично на деревне жил я, а придя в возраст, пошел в Москву в извозчики, и свел я там в кабаке знакомство с капралом да с сержантом Коломенского полку… Вот как-то закутили мы, по питейным домам ездили. А ночью заехали на Пречистенку; мне велели у рогаток дожидать, а сами ушли. А тут, глядь-поглядь, прут ко мне узлище с серебряной посудой, а через малое время два мешочка денег серебряных да маленький шкатульчик, оправленный золотом, в нем алмазные вещишки. А как зачали на Пречистенке у рогаток бить в трещотки тревогу, дружки мои пали ко мне в сани да дуй не стой на Москву-реку! Ну, одначе, стражники догнали нас, всех троих привели в часть. Путем-дорогой дружки научили меня, чтобы всем троим настоящинское званье укрывать, а показывать одно: все, мол, мы беглые, Черниговского полку солдаты. Нас отправили в военный гауптвахт. Там по суду меня приговорили к шпицрутенам и прогнали через сотню человек шесть разов.
— Не больно сладко, — вздохнув, сказал задумчиво сидевший Шигаев.
— Да, сладости не шибко много, — согласился Хлопуша и потянулся к штофу с вином; ему не препятствовали. — Два раза водой отливали меня, и валялся я изувеченный месяца с два. Шибко я здоровьишком своим скудался. Кровью харкал… Да, родимые мои, спортила меня Москва, вот как спортила! С мазуриками спознался, увечье немалое претерпел! А все через зелье это! — ткнул он пальцем в опорожненный штоф. — Правильно в божественных книгах сказано: не упивайтесь вином, в нем бо блуд.
— Ну, а как в конокрады-то попал? — спросил Шигаев. — Помнишь, в тюрьме ты мне сказывал?
— Нет, Максим Григорьич, не был я конокрадом, ни в жисть не был. То облыжно! После Москвы-то я опять в своей деревне очутился, под Тверью, и жил там в последней бедности. И поехал я в город Торжок и выменял там на базаре коня у мужика. А этот самый мужик — чтоб ему без покаяния, собаке, сдохнуть! — в провинциальной канцелярии возвел на меня поклеп, что я, мол, у него коня украл. А как считался я в своем сельце человеком худого состояния, жители принять и защиту дать мне не согласились. А канцелярия определила высечь меня кнутом и сослать на жительство в Оренбург.
— Вот видишь, Афанасий, — стало, не вино, а сам ты виноват, — укорчиво сказал Шигаев.
— Ничего не сам, а народ шибко виноват, жители. Они не приняли меня.
— Стало, ты согрубил народу, вот и поддержки тебе не дали, — настойчиво вел обвинение Шигаев. — Народ никогда зря не обидит.
— Ой ли? — ввязался в разговор Пугачев. — Нет, Григорьич, как хошь, а не соглашусь с тобой. В народе, брат, разные людишки бывают. Иных за ведро вина можно купить. Я, конечно дело, не про весь народ балакаю, а про скопище, про сброд. Чуешь? — Глаза Пугачева загорелись. Он вскочил и стал шагать по горнице.
- Емельян Пугачев. Книга третья - Вячеслав Шишков - Историческая проза
- Емельян Пугачев, т.1 - Вячеслав Шишков - Историческая проза
- Емельян Пугачев. Книга вторая - Вячеслав Шишков - Историческая проза
- Звон брекета - Юрий Казаков - Историческая проза
- Этнокультурная история казаков. Часть III. Славянская надстройка. Книга 4 - Коллектив авторов - Историческая проза
- Виланд - Оксана Кириллова - Историческая проза / Русская классическая проза
- Посмертное издание - Валентин Пикуль - Историческая проза
- Вспомни, Облако! Книга третья - Владимир Казаков - Историческая проза
- Проклятие Ирода Великого - Владимир Меженков - Историческая проза
- За Русью Русь - Ким Балков - Историческая проза