Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так, например, было замечено (это спустя‑то почти двадцать лет!), что в детстве Славик выделял Тасю. По-обезьяньи вскарабкивался на шелковицу и наклонял ветку, а она внизу обирала двумя пальчиками и клала в рот черную ягоду — осторожно, чтобы не измарать губы. На танцплощадке заступался… Но разве только за неё? За всех барачных девочек… А вот как, припоминали, реагировал на её замужество? Вроде бы никак, и вот в этом‑то «никак», в этом подчёркнутом безразличии к событию, о котором гудел весь барак, усматривали теперь некое предзнаменование. Ещё те были тут психологи!
Дальше — больше. Славик всегда тянулся к детям: гонял с ними в футбол, лазил на макушки гигантских орехов и стряхивал оттуда ещё не дозревшие, но оттого особенно вкусные плоды, а пацаны подбирали их внизу и вместе с зеленой кожурой раскалывали булыжником надвое. Воспитывал, вырывая из мальчишеских губ папиросы, да ещё по шее давал — и это Славик, с которым мы в десять лет слонялись по обочинам, собирая «бычки»! Несмотря на педагогические подзатыльники, дети липли к нему, Тасин — особенно, но заметили это опять‑таки уже после, когда весть о фантастической помолвке взбудоражила не только барак, но и прилегающие кварталы. Наш двор — в том числе. Лишь Хромоножка заявила, пожав плечами: «А он всегда кадрился к ней!» — и с вызывающим видом, накрашенная, заковыляла на очередное свидание. Невозмутимый Черчилль — и тот, подняв от газеты взгляд, трубкой попыхивая, смотрел ей вслед с осуждением. Кажется, она даже хромать стала сильнее. Нате, смотрите! Какая ни есть, а живу веселее вас — и в этом тоже был вызов.
Барак принял его. Какие гневные слова нашёл он для порицания порока! Волна осуждения докатилась и до нашего двора — моя бабушка Вероника Потаповна и моя двоюродная бабушка Валентина Потаповна, у которых редко в чем сходились мнения, с одинаковой укоризной качали головами, вздыхая. С ними солидаризировались и Дмитрий Филиппович, и Зинаида Борисовна, и тётя Мотя (наша дворовая Салтычиха), и мать Раи Шептуновой, хотя ей, матери Раи Шептуновой, меньше всего пристало бы возмущаться и ахать. Но в целом, заметил я и хочу обратить на это ваше внимание, наш двор «клеймил» тише и миролюбивей барака. И дело тут не в том, что формально Хромоножка была не нашей — другая улица, другой дом, да и не дом вовсе — барак, с которого какой спрос! Не в этом дело. У нас во дворе жила не только своя Салтычиха, но и своя «Хромоножка» — девица по имени Ника, и её тоже, в общем‑то, не жаловали, но интенсивность этого отрицательного чувства была заметно слабее. Иначе говоря, терпимости у двора оказалось побольше. Почему? Или вовсе не терпимость то была, а равнодушие? А может, то обстоятельство сыграло роль, что вкупе барак был все‑таки испорченней двора, а мы, как известно, особенно не склонны прощать другим собственные недостатки. Так или иначе, но когда маленький бульдозер, завывая от напряжения и жутко скрежеща гусеницами, столкнул вросшее в землю, покосившееся, полусгнившее сооружение, то это была операция не только гигиенического, бытового — социального, словом, характера, но ещё и акт милосердия. Вернее, акт в пользу милосердия. Что бы там ни говорили о коммунальной разобщённости людей в современных домах, о тотальном равнодушии их к себе подобным, не надо о другом забывать: о спонтанной жестокости барака. О жестокости.
Каменьями в Хромоножку бросали не все. Ни одного Дурного слова о ней не вырвалось ни у Таси, ни у Славика. Я сообщаю вам об этом с радостью. А вот «добрый» дядя Яша (подумав, я все‑таки беру это слово в кавычки) Удерживал её за руку и нетвёрдым языком проникновенно наставлял на путь истинный. «Ты ведь мне как дочь, Жанночка. Во–от с таких лет тебя помню. Макаронину тебе подарил, чтоб мыльные пузыри пускала. Забыла?
А макаронина тогда была — э–э! — И значительно подымал согнутый и уже не умеющий выпрямиться палец. — А подарил! Потому что любил тебя. И жалел. А ты?..» — «Брось, дядя Яша, — весело перебивала Хромоножка. — Пошли лучше налью граммушечку». Он щупал её пытливым взглядом — не шутит ли? — насупленно сдвигал брови, прикидывая, но не слишком долго, потому что эта легкомысленная девица могла ведь и раздумать.
Зинаида компании ей больше не составляла. «Баста, девушка, — сказала. — Побаловались, и хватит. В скотов же превратимся — а ради чего? Кому докажем что?» — «Никому, — тотчас согласилась Хромоножка. Тотчас! — уже, стало быть, задавала себе этот вопрос. — В том‑то и дело, что никому». Задавала и дала бесстрашный ответ — сперва себе, а теперь Зинаиде, которая оспорить его не умела. Крепко пожалела она тогда о медлительности своего ума и нерасторопности речи. Напрасно! Какая речь, пусть даже самая замысловатая и горячая, в состоянии опровергнуть это простенькое «никому»! Похолодев, шарахнулась Зинаида к Егорке, и тогда‑то впервые взял её за горло страх, что Гришка переманит его. Но в этом страхе за сына, который был (был!), в намерении во что бы то ни стало удержать его возле себя (какое же это, оказывается, счастье: есть что удерживать!) мерещилось ей вдруг что‑то худое. Вроде бы не на равных они с подругой… Вроде бы предаёт она Хромоножку, которая и без того обделена.
Но вот что сказала мне сама Хромоножка в тот исключительный по откровенности и доверительности день, когда я читал солдатские письма. Возможно, вам её слова покажутся абсурдными, но вдумайтесь, и вы увидите в них серьёзный и точный смысл. «Если б не она, — и кивнула на больную ногу в огромном протезном ботинке, —я бы… я бы повесилась, наверно».
Она сказала это робко, но не от сомнения в своей правоте, а от неуверенности, поймут ли её. И вправе ли она, опускаясь в столь тёмные и холодные глубины, брать себе кого‑то в попутчики.
Все‑таки она была умницей, Хромоножка, и Зинаида понимала это лучше кого‑либо. «У неё мозги… Дай бог всем нам!» Увещеваниями да запугиваниями, знала, подругу не спасти, и, покумекав, отправилась к черту на кулички, на другой конец города, в район новостройки, где жила с мужем, сыном — тем самым, которого некогда катала в коляске по аллеям горсада гордая и счастливая Хромоножка, а также с маленькой дочерью её сестра Людмила.
Разговор, надо думать, был трудным. «Вот что, девушка», — так и слышу я Зинаидин голос, а дальше без труда выстраиваю те простые и решительные аргументы, согласно которым Алёшка должен не просто регулярно навещать свою тётю (за последний год он был у неё всего раз, и то недолго, с матерью, отчимом и сестрёнкой), но время от времени и гостить там, то есть спать, есть и так далее. Жить. Например, на каникулах… «Иначе каюк твоей сестре, девушка».
Эти нехитрые доводы напрашивались сами, но ведь столь же очевидны были и возражения. В самом деле! Жанна ведёт себя ужасно («При нем не будет», — спокойно вставила Зинаида), а мальчик в таком возрасте, что за ним глаз да глаз нужен («А когда вот таким нянчила — не нужен был?»), и самое главное — барак, который так кошмарно действует на душу ребёнка («Не на каждую. Ты ведь, девушка, если не ошибаюсь, тоже в бараке выросла»).
Людмила слукавила, говоря, что главное — это барак, который кошмарно… и так далее. Главным не то было. Страх, что сын узнает из чьих‑нибудь услужливых уст (той же Салтычихи) тайну своего рождения, — вот что. Она вырвалась из барака, она возвела между ним и новой своей жизнью высокую стену, а теперь должна собственными руками разрушить её? Медленно, отрицательно покачала Людмила задумчивой головой. Никогда! Но она ошиблась. Она была сильной женщиной и сумела‑таки взять жизнь за рога, но здесь ошиблась. «Ну, смотри, девушка», — вот все, что сказала Зинаида. Посидела ещё, глядя в сверкающий паркет, потом не без усилия подняла своё ладное тело, вышла, не попрощавшись. А уже в субботу вечером Алёшка появился в бараке — мать привезла.
Сначала мальчик, так и не уразумевший, зачем его подкинули сюда, чувствовал себя прескверно, но осмотрелся, но познакомился с Зинаидиным Егоркой, а потом и с остальными мальчишками, но отведал грушу, которую благодаря остроумному отвлекающему манёвру удалось стянуть из‑под самого носа Салтычихи, и на следующий выходной ехал к тёте с удовольствием. Я понимаю его. Мы тоже когда‑то слетались сюда, как бабочки на свет, — это мы, жившие во дворе, который, по сути дела, был разновидностью барака. Для мальчишки же из современного благоустроенного дома то была страна экзотическая, причем дни её были сочтены, и это ещё больше усиливало её дикое очарование. Прибавьте сюда заботу, которой окружала его хроменькая, но бесконечно щедрая и весёлая, знающая уйму интересных историй тётя, и вы поймёте, почему он с таким нетерпением ждал праздников и каникул. Не один день, а два, три, неделя — да, целая неделя! — вольготной барачной жизни, о которой потом с такими сногсшибательными подробностями можно повествовать в светлом и чистом классе выстроенной по типовому проекту школы. Мальчишки слушали разинув рты. «Да ну!» — «Могу побожиться». Но это уже я фантазирую. У теперешних ребят наверняка другой лексикон, законодатель которого — не Петровская балка, а голубой экран.
- Суд - Василий Ардаматский - Советская классическая проза
- Привет Сивому! - Василий Шукшин - Советская классическая проза
- Голубые горы - Владимир Санги - Советская классическая проза
- Товарищ Кисляков(Три пары шёлковых чулков) - Пантелеймон Романов - Советская классическая проза
- Третья ракета - Василий Быков - Советская классическая проза
- Лесные дали - Шевцов Иван Михайлович - Советская классическая проза
- Баклажаны - Сергей Заяицкий - Советская классическая проза
- Ветер в лицо - Николай Руденко - Советская классическая проза
- Мы из Коршуна - Агния Кузнецова (Маркова) - Советская классическая проза
- Василий и Василиса - Валентин Распутин - Советская классическая проза